Папа мечтал о посмертной славе и верил в загробное блаженство.
А Зденек? В запредельности он не верил, но мечтал ли о славе, искал ли счастья?
Написала и растерла ладонью. Осталось угольное пятно.
«20 лет. 1968–1988 годы.
Шереметьево. Впервые за чертой. Заграница должна начаться сразу, да все те же бумаги, бесконечный контроль. Тупые рожи… Невозможно как нервничаешь. Чемодан встал на ленту транспортера. Бегу за ним, но он исчезает из виду.
За пределом — пределы.
Наконец-то самолет! В него попадаешь сразу, вместе со всеми, кто летит в Прагу. Потеряться нельзя.
Летела с армянами. Они не знали, что их католикоса зовут Вазген. Ругали хозрасчет. Интересовались только тем, что можно купить на кроны и марки. Мои кроны рассматривало тридцать человек.
Наконец-то Прага.
Фридл.
Гостиница по европейским стандартам.
Спать хочется».
Да, когда двадцать лет подряд пытаешься уехать за границу, заполняешь анкеты, фотографируешься на иностранный паспорт сначала одна, потом вместе с сыном, потом снова одна, сидишь в приемной ОВИРа и получаешь стандартный отказ — «ваша поездка нецелесообразна», — этот полет можно назвать судьбоносным. Таким он и был на самом деле.
В 1988 году Еврейский музей располагался на Яхимовой улице. Меня усадили в комнате при молодой чиновнице, ее задачей было приносить и уносить папки с детскими рисунками.
Два толстых еженедельника хранят зарисовки и записи того времени. Судя по тому, как подробно перерисованы рисунки, процесс был долгим. Сорок пять папок, в каждой — сто рисунков. Чиновница уговаривала остановиться на шестисот. Я не согласилась. Она не покидала комнату ни на секунду, если ей нужно было отлучиться, приходила сменщица. Музей был чуть ли не единственным местом в Праге, где часто появлялись иностранцы и соответствующие органы бдели денно и нощно. Мои друзья по шестьдесят восьмому году клялись, что там стучит каждый второй, что всех по очереди тягают в органы и расспрашивают про каждого иностранца.
К паранойе — болезни тоталитарного режима — у меня был стойкий иммунитет. К тому же я была настроена оптимистично. Ну кто из нас мог представить, что советская система рухнет? Еще недавно на праздновании своего дня рождения я перечисляла все страны мира, которых никогда не увижу. В алфавитном порядке. А теперь сижу в Праге. Значит, и у них все рухнет. И очень скоро. Чего опасаться?
Каждый день в восемь утра я являлась в Еврейский музей, в пять музей закрывался. Обедала я в еврейской общине. Кроме того, ездила в Терезин («28.01.1988. Мертвый воздух. В казармах — дух смерти. Кусочки рельсов, все заросло»), в Гронов и Наход, где некогда жила Фридл, в Румбурк, где все еще жил главный хирург гетто, в Брно, где все еще жили ученицы Фридл. Не знаю, как мне удалось охватить все это за двенадцать дней, но ежедневник не врет.
Например, 25 января 1988 года мы с Милушей навестили дом на Виноградах, где я прожила с папой целый месяц. Он располагался неподалеку от Чешского радио, и поэтому с двадцать первого августа в нем происходили сходки сторонников Дубчека и Свободы — Урбана, Лопатки и других. Папа читал пражский цикл Цветаевой — здесь готовились передачи для радиостанции «Свободная Прага». Но раздались шаги командора, радио захватили. Свободный голос умолк.
«Мы, ни о чем не догадываясь, приехали в Прагу вечером двадцатого августа, — пишет Генрих Бёлль Льву Копелеву 21 сентября 1968 года, — хотели как следует рассмотреть чешское чудо, а когда проснулись двадцать первого рано утром, тут-то и началось! Почему-то нам не было страшно, но это, разумеется, „действовало на нервы“ — видеть доведенных до крайности чехов, а напротив них — бедных, невиноватых, таких же доведенных до крайности советских солдат! Это было безумие, и мы, конечно, все четыре дня думали, что вот-вот „начнется“ — это была дьявольски задуманная чистая война нервов между пражанами и советскими солдатами».
Теперь, когда информация стала доступной, кажется невероятным, что такая грандиозная военная операция могла кого-то застигнуть врасплох.
«В целом численность введенных в Чехословакию войск составляла: СССР — 18 мотострелковых, танковых и воздушно-десантных дивизий, 22 авиационных и вертолетных полка, около 170 000 человек; Польша — 5 пехотных дивизий, до 40 000 человек; ГДР — мотострелковая и танковая дивизии, всего до 15 000 человек (по публикациям в прессе, от ввода частей ГДР в последний момент было решено отказаться, они играли роль резерва на границе, а в Чехословакии находилась оперативная группа ННА ГДР из нескольких десятков военнослужащих); Венгрия — 8-я мотострелковая дивизия, отдельные части, всего 12 500 человек; Болгария — 12‐й и 22‐й мотострелковые полки общей численностью 2164 человека и один танковый батальон, имевший на вооружении 26 машин Т-34».
27 января 1988 года в 16:30, как записано в ежедневнике, в комнату, где я рассматривала рисунки, вошел статный мужчина в темном пальто и, обращаясь к чиновнице, сказал:
— Я пришел за госпожой Макаровой.
Голос завораживающий, вид таинственный, детектив из какого-то сериала.
Чиновница расплылась в улыбке.
— Господин Орнест, присаживайтесь.
Господин Орнест присел и уставился в мой рисунок.
— В этом помещении когда-то был сиротский приют для еврейских детей, — сказал он. — А теперь архив мертвецов…
Чиновница съежилась.
— Мы тоже рисовали, — сказал господин Орнест. — Я — нет, но Петр Гинц, Гануш Гахенбург, Бедржих Гофман были настоящими художниками… Мы в «Едничке» устроили Вацлавскую площадь. Мустек, трамваи… Водичкова улица, музей… Наш воспитатель Вальтер Айзингер сказал: «Наш дом был и будет первым».
— А что такое «Едничка» и где эта стена? — спросила я по-русски. По-чешски я тогда не говорила, но читала и многое схватывала со слуха.
— «Едничка» — это комната № 1 в нашем детском доме L-417. Сейчас там музей чехословацкой милиции.
Раз он понял мой вопрос, значит, как-то договоримся.
— Я вчера была в Терезине и хотела попасть внутрь здания L-417, но меня заловили милиционеры и заставили смотреть кино про их доблестные подвиги, я была одна в зале.
Господин Орнест расхохотался. Чиновница тоже. У него был заразительный смех. Интересно, откуда он про меня узнал?
— Я тоже милиционер. Увидев красивую женщину, входящую в Еврейский музей, тотчас навел справки.
— И у нас есть красивые женщины, — заметила чиновница.
— Разумеется. Но я выбрал эту и хочу пригласить ее в кафе. Госпожа Макарова, — резкий поворот в мою сторону, — не откажете в любезности?
Заманчивое предложение. Судя по тому, как пялилась на него чиновница, человек он известный, и не только тем, что был в Терезине. Вдруг он видел Фридл? Мальчики с ней тоже рисовали…
За спиной памятника Яну Гусу в ту пору было кафе, а сейчас сувенирный магазин «Кафка». Господин Орнест помог мне снять шубу, потребовал у официанта вешалку, повесил ее на плечики и набросил сверху свое пальто.
— Висим на крючке в обнимку, — рассмеялся он и отодвинул стул от столика.
Я села.
— Зденек Орнест, знаменитый актер, — пожал он мне крепко руку и задержал в своей. — Не трусь, я выбрал тебя в сестры. Никакого флирта. Просто любовь.
— Вы репетируете роль?
— Как ты догадалась? Это слова из пьесы, которую я сегодня играю. Я за рулем и не могу пить на брудершафт. Так что будем на «ты» неофициально. В понедельник вечером у меня нет спектакля, и мы сможем закрепить наш союз по всем правилам.
— Это тоже из пьесы?
— Частично. А вообще-то пьеса дурацкая. Расскажи о себе.
Рассказывая, я упомянула шестьдесят восьмой год и Яна Палаха. Видимо, я говорила громко, и Зденек поднес указательный палец к моему рту. Русская речь и слово «танки» не прошли мимо слуха посетителей кафе, и они обернулись на голос. При Палахе я рисовала молча.
— Я бы не отважился себя сжечь, проще отравиться или на худой конец броситься под поезд, — произнес Зденек шепотом. — Но тут нужна была прилюдная акция. Впрочем, к делу это не относится.
— К какому делу?
Зденек не ответил. Он молча пил сок, я — вино. Куда-то девалось веселье.
Я спросила про Фридл. Разумеется, он знал о ее существовании, но в Терезине ее не видел. Или видел, но не обратил внимания. Ее хорошо помнит Рая, его первая любовь.
— А теперь к делу. Ты — тот человек, который выручит нас из беды. Это не из пьесы, правда. Помоги опубликовать «Ведем». В Москве. Мне сказали, что ты русская писательница. Может ваше издательство обратиться к Гусаку с официальным предложением издать «Ведем»? Пусть узнают, как еврейские дети переводили в лагере Пушкина, Лермонтова, Есенина… Ты могла бы это сделать, Лена? Это колоссальная литература… Исторический и культурный памятник. Как владельцы, мы имеем полное юридическое право передать тебе «Ведем». Тогда мы обожали все русское. «Путевка в жизнь»! В «Едничке» меня прозвали Мустафой, по имени главного героя. В журнале я подписывался «Орче», или «Мустафа», или «Фа». Лена, прошу тебя, подумай! Здесь мы уже пооббивали пороги разных издательств, все посылают подальше. Им нужно, чтобы слово «евреи» было вычеркнуто.
Мы встречались со Зденеком каждый день, вплоть до моего отъезда. Он приходил первым, я издалека видела его фигуру в длинном темном пальто. На фоне памятника Яну Гусу он выглядел как оттиск в миниатюре. Полтора часа до начала его работы в театре мы то слонялись по центру, то отмерзали в кафе.
В мой весенний приезд — поезд Москва — Прага прибывал на Главный вокзал рано утром — Зденек поджидал меня на платформе с букетом первых фиалок, и его счастливый смех прокатывался эхом по вокзалу.
В пору, когда цвели акации, мы гуляли по Летнему саду (по-чешски «Летна»), взбирались по крутым холмам на Градчаны, обходили вокруг гигантского собора Святого Витта, спускались по бесконечным ступенькам к Нерудовой улице, а оттуда через Малостанскую площадь к Влтаве, там была чудная лавочка под развесистой, нежно-зеленой ивой. Зденек читал мне свои терезинские стихи. Его голос обладал гипнотической силой. Благодаря ему я стала понимать чешский.