— Где госпожа Флуссер? — спросила Маня, обмакивая палец в клей.
— Ее нет, — ответила Мауд.
Маня вытерла палец салфеткой.
— А почему ваши дети вам не помогают?
— У каждого есть тайна, — ответила Мауд. — Она в сердце. Я свою тайну спрятала в несгораемый сейф. Ведь сердце невзначай может остановиться…
— А где сейф, дома? — спросила Маня.
Мауд заплакала. Слезы размыли ксероксные лица семьи Шпрингер. Ничего, есть копии!
— Нет. В банке «Апоалим». Эти фотографии тоже оттуда. Мои дети их никогда не видели.
— А что там еще? — спросила я.
— Много чего. Целый чемодан…
— Вещей из Терезина?
— В том числе. Можно мне принять душ?
Мауд мылась, я кормила Маню обедом.
— Из всех твоих старушек эта казалась самой нормальной, — сказала Маня, уминая борщ за обе щеки. — Но и самая нормальная не того, — покрутила она пальцем у виска.
— А разве это не ты писала сама себе записки от мальчиков и прятала их в железную коробочку из-под монпансье? «Маня, я тебя люблю, завтра поцелую». Твоя тайна умещалась в коробочке, а Мауд пришлось купить несгораемый шкаф.
Маня отпросилась в гости к подружке, а я вернулась к заваленному бумагами столу, распечатала мелким шрифтом два длиннющих текста. Один про подругу мамы Мауд, одинокую старую деву Лоли Шпрингер, у которой были щуплая и очень нервная мать и старый седобородый отец в пенсне, больной душевно и физически. Когда-то Лоли была юной и играла в теннис, эта единственная фотография со времен молодости ее родителей хранилась у Мауд. В 1941 году родители отправили Мауд к Лоли — доводить до совершенства разговорный немецкий, — что они себе думали, осталось неясным, но ей пришлось отдаться в руки синему чулку, тщедушной женщине в очках и в заношенной трикотажной робе до пят. От Лоли пахло одиночеством, и этот запах застрял в ноздрях Мауд. Лоли расстреляли в Барановичах в июне 1942 года, а ее родителей уничтожили в газовой камере Освенцима в октябре того же года.
Густа и Рут Зборовиц, Густа Штайнер, 1939. Архив Е. Макаровой.
Другой рассказ был о Густе, двоюродном брате Мауд, и его отце, овдовевшем Йозефе, которому пришлось растить сына, чтоб вдвоем с ним погибнуть в Барановичах.
— А как ты думаешь, самоубийцу в Зал имен примут?
Мауд вернулась из душа чистенькая, мытенькая, нашла в куче бумаг отца.
— Посмотри на него! Франт, каких свет не видел, и вот что сотворил… Вырезай его сама.
Вырезала. Оставила его без ног и без тросточки, но и так он в квадратик не уместился. Пришлось отрезать низ пиджака. Приклеили, тютелька в тютельку.
— Теперь Густа, — памятуя о разрушительном действии влаги, Мауд держала наготове носовой платок. — Смотри, какой толстяк! Похудел бы — стал бы сердцеедом… Видно по чертам лица — глаза большие, карие, кудри густые, цыганские, носик вздернут… Мы были не разлей вода. Вместе играли, гуляли, проказничали, но и вели умные беседы. Летом, по воскресеньям, я спозаранку заявлялась в волшебный дом неподалеку от замка. Дядя Йозеф с моим прадедушкой купили его, когда выбрались из еврейского квартала. В подвале располагалась кожевенная лавка. О, этот запах! И по сей день упоительный запах кожевенной фабрики или просто сапожной мастерской переносит меня в далекое и, наверное, самое счастливое время…
Густа, где он постарше и расчесан на косой пробор, легко отрезался от Йозефа с огромным лбом в тройке и при галстуке — на фотографии они едва касались лбами.
— Оттуда мы шли в далекий лес, гуляли, собирали ягоды, грибы и полевые цветы. Дядя Йозеф разводил костер. Зимой, по воскресеньям, я ходила к бабушке обедать. Еда была вкусной, а бабушка очень ласковой. Потом Густа спускался к нам, и мы или играли в какую-нибудь игру, или тренькали на большом дедушкином рояле, или отправлялись кататься на санках. В Терезине я совершенно случайно столкнулась с Густой, он подарил мне конфету, всамделишную. Наверняка он берег ее для себя. Такие вещи в гетто не водились. Я не знала, что вижу его в последний раз. Не знала, что они с дядей Йозефом получили повестку, все произошло молниеносно.
Мауд слово в слово пересказала текст, который я только что прилепила к анкете, и ненадолго умолкла.
— У тебя ведь тоже есть свои истории, а ты занимаешься чужими.
— Это проще.
— Где они в тебе умещаются?
Я указала на стеллаж с папками.
— А меня ты где хранишь?
— Видишь, «Дети Терезина», четвертый том?
— Да. А почему я в четвертом?
— Там те, кто выжил.
Вырезали и приклеили бабушку в молодости с двухэтажной прической, крепенького юного дедушку с воротничком под горлышко.
— Они жили на первом этаже, в самой большой и самой красивой квартире, а Густа с Йозефом занимали второй этаж. Я любила навещать бабушку. Она ничего от меня не требовала, никогда меня не ругала, одним словом, чистая радость.
Вырезали и приклеили любимую подругу Рут, писаную красавицу с волнистыми волосами, вырезали из сонма подруг каждую в отдельности, — не все, прямо скажем, красавицы, — но все убитые… Вырезали почетных граждан еврейской общины города, — Мауд помнила, кто в их синагоге на какой скамье сидел, соседей по дому, еще каких-то дальних родственников…
Поздним вечером на столе образовалась стопка высотой в полметра, а вокруг стола и под ним — ковер из обрезков. Ползая на четвереньках, Мауд подбирала неповрежденных, всех, даже тех, у кого отрезаны край шляпы или пара кудрей. Не может она выкинуть живых людей на помойку.
Утром мы поехали в Яд Вашем. В Зале имен было приемное окошко. «Вся память» в него не влезет, только по частям. Чтобы ускорить процесс, я позвала приятеля, научного сотрудника данного заведения. Мауд сдала ему на руки «всю память», спросила про место хранения.
— В принципе, каждому документу присваивается инвентарный номер, — объяснил ей мой приятель, — под этим номером он проходит сканирование, после чего помещается в базу данных. Оригиналы хранятся по шифру уложения.
— Я хочу видеть конкретное место.
— К сожалению, вход туда разрешен только сотрудникам.
— Но Лена ведь тоже здесь работает, — не отступала Мауд.
— Искусство — это другой департамент.
Пришлось звонить начальству. Позволило.
Мы попали в святая святых памяти. Полутемное помещение со стеллажами в десятки рядов, казалось, не имело ни конца ни края.
— Где будут лежать мои? — спросила Мауд.
— Здесь. Но не сразу. После обработки.
— Где производится обработка?
— В приемке.
— Где приемка?
— У окошка.
— Так зачем же мы отдали их вам?
— Чтобы я передал дежурному сотруднику.
— Где он?
— Это Катрин, девушка в окошке.
Мы вернулись к приемке с тыльной стороны.
Мизансцена со святая святых оказалась лишней, но Мауд была довольна — теперь она знает, где физически обитает память о каждом из шести миллионов. Катрин пересчитала анкеты. Их оказалось шестьдесят семь.
— Всего? — удивилась Мауд.
Катрин пересчитала снова, из уважения к пережившей Катастрофу. Шестьдесят семь.
— Ничего, что некоторые без фотографии, а некоторые с рисунком вместо фотографии? — спросила Мауд.
Разумеется, важна правдивая информация. Но это — не к Катрин. Ее дело — заполнить карту подателя и выдать квитанцию о приеме.
Вышли из Зала памяти налегке. Куда там!
— Думала, сдам и все… Нет! Они все равно тут, — постучала Мауд пальцем в седой висок.
Мы поднялись в гору и сели на автобус. Трамваев в Иерусалиме тогда не то что не было, о них даже не помышляли. Сейчас от Яд Вашем до центральной автостанции мы бы добрались за семь минут, а тогда приходилось кружить вокруг города.
Всю дорогу Мауд нудила: «Забыли сдать твоего дядю, не заполнили анкету на Ханичку Эпштейн. Да, она была не совсем в своем уме, в одиннадцать лет писала в постель. Но ведь ее убили! Могли бы и о ней сказать. Конечно, не то что она была ненормальной и писала в постель… Еще была такая Бедржишка Мендик, из двадцать третьей комнаты. Темная, неряшливая, может, даже умственно отсталая, несчастный туповатый дьяволенок… Но ведь и ее сожгли… Я бессовестная, раз помню такие гадости. Хорошо, что нашлась Рене… Сколько стоил разговор? Точно не меньше пятидесяти шекелей. А твоя работа?»
Я молчала. Мауд искала, к чему бы прицепиться, и в конце концов вцепилась зубами в носовой платок.
— Я тебя обманула, — процедила она сквозь зубы, прикрыла ладонью рот и умолкла до конечной остановки.
Автобус в Тель-Авив отправлялся через пять минут. Мауд пребывала в разобранном состоянии. Уговорить ее остаться? До вчерашнего дня все было просто и ясно. Совестливая душа, с этим непросто жить, но она справлялась… Поддаться, спросить про обман?
— Ты громко думаешь, — отозвалась Мауд. — Скажу одно — мы не сдали самого главного человека.
Я провела рукой по ее голове. Волосы как наждачная бумага.
— Позволь мне еще раз к тебе приехать. С чемоданом.
— Навсегда? — пошутила я неловко.
— На пару часов. Без ночевки.
Через неделю в семь часов утра я встречала Мауд на автостанции. После того как сестра одного погибшего художника назначила мне встречу в Беэр-Шеве в шесть утра, семь в Иерусалиме — это по-божески.
Мауд вышла из автобуса первой. В косынке и без чемодана.
— Он в багажнике, — объяснила Мауд. — Не хотела класть его туда, но водитель настоял. Наверное, я сумасшедшая, — хихикнула Мауд, когда багажник открылся и она увидела чемодан. — Куда он мог деться из автобуса? А я всю дорогу дрожала.
Чемодан и впрямь оказался нелегким.
— Возьмем такси. Нечего таскать на себе такую тяжесть. Хватит той, что внутри.
Дома мы водрузили чемодан на тот же стол, за которым неделю тому назад собирали в кучу память. Судя по всему, это было лишь увертюрой к опере.
За эту неделю я успела побывать во Франкфурте, подписать все бумаги, касающиеся транспортировки выставки из Иерусалима, огорчиться из‐за небольшой, относительно Яд Вашема, площади тамошнего еврейского музея и из‐за новой статьи для немецкого каталога, которую придется писать. Трудно возвращаться к пройденному. И только взявшись за статью, я поняла, что «пройденного» нет, любой материал — это тема с вариациями, а они бесконечны.