Пути - дороги — страница 2 из 5

Шульгин пересек двор, оставляя за собою вдавленные в снег темные следы, перешагнул, колыхнув затрещавший плетень, через перелаз и, оскользаясь на оттаявшей грязи, вскарабкался на дамбу.

Понизовый ветер курчавил воду, звенел, словно битым стеклом, под тонким береговым припаем льда и неутомимо дыбил и гнал против течения крутые, с белой накипью волны. Космы тягучего редкого тумана медленно сочились сквозь голые, будто под горшок подстриженные снизу вешним течением вербы, оставляя на стволах темный и влажный след.

Шульгин постоял немного на дамбе, глядя, как под кручей омут затягивал в горловину проплывающий мимо чакан, кружил обрубок намокшего и едва видного из воды бревна, и, засунув настывшие на холоде руки в карманы куртки, по привычке высоко подняв плечи, зашагал к правлению.

За отводным на рисовые поля каналом Шульгин столкнулся один на один со свояком Марьяны. Рожнов стоял на отмели по колено в воде и прополаскивал капроновую, с мелкими ячейками сетку габы. На нем были высокие резиновые сапоги, грубый, словно из жести, брезентовый плащ и нахлобученная по самые уши суконная кепка со сломанным козырьком.

— С уловом, говоришь, Рожнов? — сказал Шульгин, разглядывая крапленный рыбьей чешуей, туго, под завязку набитый мешок на берегу.

Рожнов вскинул голову и, словно отпущенная лозина, выпрямился. Мгновенный испуг метнул из стороны в сторону его зеленые, с коричневой подпалиной, как у кошки, глаза, перекосил уголки тонких губ — за ними холодно блеснули сталью вставные зубы. Но он тут же овладел собою и, зябко передернув плечами, принимая беспечный вид, усмехнулся:

— С каким там уловом! Застыл весь, пока парочку мелочи подцепил. К завтраку нам с Ульяной...

— Так говорили же, что шамая в низовье косяком все дни идет, — неуверенно произнес Шульгин, спускаясь с дамбы на отмель.

— Где-нибудь, только не у нас... Да ты не косись на мешок, там кукурузные кочерыжки на подтопку.

— Кочерыжки, говоришь?

— Ну, а то что ж?..

— Рыба! Браконьерствуешь?

С насеченного ветром кирпично-синего лица Рожнова медленно, как смола по стволу сосны, сползла заискивающая улыбка. Он хищно прищурил глаза и, подергивая крыльями горбатого носа, подступил к Шульгину вплотную.

— Донесешь?

Шульгин не ответил. Круто повернувшись на каблуках, он молча стал взбираться на дамбу. Рожнов в два прыжка нагнал его, ухватился за полу куртки, стащил вниз, больно стиснул костлявыми пальцами локоть.

— Слышь, Шульгин, не становись поперек пути! На одном заводе работали, вместе на хуторе жить довелось! Не мути воду, отвернись! Уважь мою просьбу!

В его застывшем взгляде, который он не сводил с Шульгина, не было ни испуга, ни просьбы, ни смирения, скорее угроза и лютая ярость открыто выплескивались из-за вытянутых в щелки припухлых век. Тяжелые, угластые челюсти его вздулись от окаменевших желваков, на скулах пробивался лихорадочный румянец.

И Шульгин вдруг вспомнил: совсем недавно видел он и эту угрожающую позу со сжатыми кулаками, и упрямый наклон головы, и нервный оскал губ, и, главное, эти лютующие глаза, жестокие и неумолимые, взгляд которых ему никогда теперь не забыть.

...Стояло тихое раннее утро. С покосов тянуло росными травами, в небе заливались жаворонки, а над рекою, когда Шульгин поднялся на дамбу, плыл багровый на заре туман. И вот тогда-то в тишине наступающего дня до его слуха сквозь трели жаворонка донесся жалобный детский голос:

— Дяденька, не надо... Просю вас, дяденька, не надо...

Шульгин затаил дыхание, насторожился.

— Уйди с дороги! — прокатилось над рекой.

И снова умоляющий детский голос:

— Дяденька, не надо... Милый дяденька, не надо...

Шульгин рванулся с места, сбежал вниз и, миновав ложбину, снова поднялся на заросшую полынком береговую насыпь канала. В небольшой отлогой балочке меж двух холмов стоял, отбрасывая на гребень канала длинную тень, высокий сухопарый Рожнов с занесенной для взмаха косой, а напротив него, опираясь на черенок граблей, переминался с ноги на ногу светлоголовый мальчуган в просторной, видно, с отцовских плеч, телогрейке. У ног подростка крутился черный кудлатый щенок. Повизгивая, он то и дело смешно садился на зад, вскидывал крохотные лапки, одетые в чулочки из белой шерсти, и, болтая лопоухими ушами, высунув лепесток алого язычка, голосисто тявкал.

— Уйди, тебе говорят! — повторил Рожнов, едва заметно в нетерпеливом зуде шевельнув плечом.

— Это же наша делянка, дяденька! Спросите кого хочите... Ее под покос нам выделили, — хныкал подросток. — Сейчас батько вернется, он вам скажет... Тут земля колхозная, а вам по берегу канала косить только разрешается...

— Учи меня!

— Я не учу, я верно говорю...

— Та долго я буду тут с тобою комедию ломать?! — рявкнул в бешенстве Рожнов. — Геть, говорю, с дороги!

Он дернул головой, разогнулся, выставив в распахнутом вороте розовой косоворотки, как удила, костлявые ключицы, и дальше за спину отвел блеснувшую на солнце косу. Раздался стремительный шелестящий свист.

Мальчик, подпрыгнув, отскочил в сторону. Под корень срезанная трава, словно сметенная ураганным ветром, метнулась к земле, и на ней, жалобно скуля, обливаясь кровью, забился кудлатый щенок.

Рожнов брезгливо сплюнул и поднес к глазам косу: не выщербилась ли? С острого конца ее недозрелой вишенкой, дрогнув, сорвалась и полетела в траву разбавленная росою кровинка.

— Путаются, понимаешь, под ногами. Права свои тут доказуют! — заметив наконец Шульгина и направляясь к нему, пробормотал Рожнов. — Закурить не найдется?

— Ты же знаешь, я не курю, — сухо сказал Шульгин.

— Давно не видались, всякое могло быть...

— Щенка это ты зачем?

Рожнов оглянулся. На скошенной траве, мокрой и темной от росы, застыло чернел клубок свалявшейся в крови шерсти.

— Нарочно я, что ли? Сам под руку полез... — Рожнов нагнулся, сгреб пятерней пучок травы и старательно вытер косу. — Не люблю, когда мне на пути становятся, аж закипает внутрях все...

И вот теперь, стоя на берегу грудь в грудь с Рожновым и глядя в его до предела сузившиеся, напряженные глаза, которые он, не выдерживая чужого взгляда, то отводил в сторону, то прятал под насупленные круто и четко выгнутые брови, Шульгин почувствовал, как нахлынула и захлестнула его волна безудержного, неподвластного рассудку гнева, бросила в горячечный озноб и сковала очугуневшие, сами собою сжавшиеся в кулаки руки. И Рожнову, надо думать, передалось состояние Шульгина. Он ощутил недобрый для себя поворот дела и, осклабив в омертвелой, вымученной улыбке стальные зубы, выдавая себя хрипловатой дрожью голоса, сказал:

— Та тю на нас, как говорят кубанцы! С чего мы тут затеяли драку, а еще рабочие!..

— Сам рыбнадзору доложишь? — спросил Шульгин.

— Не пойму я тебя...

— Напрягись, поймешь!

— Ты, Шульгин, угрозы свои брось, а не то и я...

— Что? Как щенка, надвое перерубишь?

— Можно ведь и полюбовно все решить. Хочешь, поделим?..

Шульгин исподлобья смерил Рожнова с головы до ног молчаливым взглядом и остановил глаза на валявшейся у мешка заветренной, с раздавленным хвостом шамайке. Рожнов перехватил его взгляд, нагнулся и, не сразу подцепив рыбешку озябшими пальцами, поспешно сунул в карман дождевика.

Перед взором Шульгина, в мыслях его, неожиданно возник пристанционный базар, заставленные немудреной снедью дощатые столы и за одним из них стройная и статная Ульяна с надменным, отмеченным броской степною красотою, как и у Марьяны, лицом, почудился ее певучий, заискивающий голос:

«Шамаечки вяленой, граждане пассажиры, не забудьте! Кому кубанской шамаечки? Пятнадцать пара... пятнадцать пара...»

— Добавь, а то пары не будет, — обронил сквозь зубы Шульгин, покосившись на карман Рожнова, и, взбежав на дамбу, зашагал прочь.

3

На квартиру Шульгин вернулся поздно ночью, голодный и продрогший до костей.

Наружная дверь оказалась незапертой, и он, чтобы не разбудить хозяйку, на цыпочках прошел за занавеску. Свет электростанция давно погасила, лампу он зажигать не стал и принялся раздеваться у окна, в которое, пробиваясь сквозь несущиеся тучи, заглядывала временами ущербная луна.

Сбросив куртку, пиджак и раскисшие за день в дорожной грязи сапоги, Шульгин развернул газетный сверток, прихваченный в ларьке по пути домой, и, сидя на кровати, принялся за обе щеки уписывать нахолодавший на улице хлеб с ломтем соленой и твердой, как кремень, брынзы.

— Видать, проголодались... А я вас ждала... вечерять... — заскрипев кроватью, промолвила Марьяна таким свежим и бодрым голосом, точно и не спала вовсе. — Я вам соберу, а?

— Не нужно, это я так просто, я сыт! — давясь застрявшим в горле сухим комком, отозвался Шульгин и, хотя у него от голода давно уже сосало под ложечкой, отложил хлеб и брынзу на залитый лунным светом подоконник.

— Я вам соберу, а?.. — повторила Марьяна, будто и не слыхала его слов. — И сапоги несите на печь, мокрые, небось...

Пошуршав халатом, она прошлепала босыми ногами к столу и засветила лампу. На занавеску упала тень ее склоненной над столом головы с мягко обрисованным профилем, сбегавшей на спину толстой косой и распушившимися над лбом волосками. Темь колыхнулась, расплылась и исчезла, а за занавеской послышался грохот печной заслонки, сладкий зевок.

— Сидайте борщ кушать, — сказала она и неожиданно весело рассмеялась. — И чего вы от меня ховаетесь, будто страшнее на свете и бабы нету!

Она сняла с чугунка крышку, и от печи, дразня аппетит, потянуло распаренной капустой, бараниной и чесноком. Шульгин проглотил слюну, схватил за ушки голенищ сапоги и, стыдливо косясь на свои шерстяные носки с проношенными пятками, вышел на кухню.

Пряча под столом ноги, низко склонившись над тарелкой, он молча и сосредоточенно хлебал наваристый борщ, заправленный душистым старым салом и красным перцем, от которого во рту все полыхало огнем. А Марьяна сидела на кровати и, перебирая на груди оборки халатика, покачивая босыми ногами, не сводила с Шульгина ласковых, задумчиво-задымленных глаз.