Пути небесные. Том 1 — страница 45 из 52

XXIXКРЕСТНЫЙ СОН

Этот вечер крещенского сочельника остался в Дариньке на всю жизнь. Она признавалась, что в душе ее тогда все спуталось: и страх Божий, и «страшные кощунства». Душа ее как бы разрывалась, сделалась полем брани между Господним светом и злой тьмой.

Только ушел Вагаев, она потеряла силы и упала у дверей «детской». В сознании ее шла борьба: радость, что не оставлена, что послано вразумление, и скорбь, что ей не по силам искушение, что «отнято у нее последнее — радость Димы». Она смотрела к таившимся в темноте иконам и укоряла кощунственно: «Ну, за что… за что?!» Думала о своем позоре, о сиротстве с начала дней, чувствовала «ужасную неправду» и, потеряв страх Божий, вопияла: «За что же такое издевательство?!»

В «записке к ближним» она покаянно записала:

«Я предалась греху, намечтала себе соблазнов, и эти соблазны вдруг разлетелись дымом. Я готова была бежать за искушением, все забыть, но вразумление меня остановило, и за это я дерзнула хулить святое. Забыла Распятого за нас, что и мы сораспятыми быть должны и радостию взывать со Псалмопевцем: „Яко аз на раны готов“. Про все забыла, но Бог не забыл меня: той же ночью послал мне знамение сна крестного».

Вернувшаяся из церкви Прасковеюшка перепугалась, увидев беспорядок в комнатах, упавшую штукатурку, разбитую посуду, брошенную на пол шубку. Из коридора слышался тихий плач, «будто вот по покойнику читают», и Прасковеюшка испугалась, уж не обидели ли Дариньку лихие люди. Она подошла к двери, откуда слышался скорбный плач, и стала окликать Дариньку. Даринька вышла к ней, «вся-то растерзанная, платьице все расстегнуто, от самого горлышка до пояса», и сказала не своим голосом, что оставили богоявленскую воду в буфете и она пролила ее. Увидела стронутую икону, упавшую штукатурку, — весь угол оголился, — разбитый портрет и лампу, сморщилась, как от боли, схватилась за голову и зашаталась. Прасковеюшка отвела Дариньку на диван и побежала за Карпом, сказать, что у них случилось.

Карп увидал и понял, что это его вина, и попросил прощения: запирал ворота и зацепил запором, дом-то старый, и стряслось. «Простите, Дарья Ивановна, моя вина… напугал нас, расстроились». — «Так это ударил… ты?!..» — изумленно спросила Даринька. Карп отвечал, смущенный: «И сам не знаю, тыщи раз запирал, а тут будто что под руку толкнуло, как на грех… такого никогда не было…» Слово Карпа — «будто что под руку толкнуло, такого никогда не было» — вошло в Даринькнно сердце.

Карп с Прасковеюшкой стали приводить комнаты в порядок. А Даринька пошла в спальню, зажгла огонь, увидела «весь маскарад» — и стала кидать все в шкаф, «всю эту непристойность». И когда кидала «ампир» и туфельки — «будто от сердца отрывала». Упала перед Казанской, призывала бессильно: «Ма-туш-ка!..» — и не получила облегчения. Забыв, что надо зажечь лампадку, пошла в залу, поглядела на белые цветы, хотела выбросить на мороз — и пожалела: невинные, милые цветы. Постояла над ними, с болью, чувствуя прелый запах увядших ландышей, прижала сердце — и увидала, что платье на ней расстегнуто, все открыто, даже корсетик видно, — как же могло случиться? Всегда она сердилась на упрямые пуговки-кораллы, когда спешила, надо было повертывать на петли, а пуговки становились поперек. Вспомнила, как Вагаев разглядывал на ней пуговки, а она отстраняла его пальцы… вспомнила ласкающие руки, гаснувшее сознание и тот громовой удар, оберегший ее от нового позора. Увидела забытый золотой портсигар Вагаева, оторванную пуговку-кораллик, упала у дивана на колени и замерла. Вскочила, чего-то испугавшись, накинула шубку и, не накрывшись, выбежала в метель, крича: «Господи, прости меня, окаянную, безумную!» Слышала Прасковеюшка и побежала к Карпу: «Скорей, за барыней… простоволосая побежала, сапожков даже не надела!» Карп вышел за ворота — не было никого, метель. Он побежал направо: приметно было ему, что все эти дни Дарья Ивановна к бульвару убегала. Постоял на углу, послушал — нет никого, метель. Вернулся, и они с Прасковеюшкой долго сидели на кухне, жалели Дариньку и мерекали, что же им теперь делать. И решили, что надо дожидаться, — всякое приходило в голову.

— Меня интересовал Карп, — рассказывал Виктор Алексеевич. — Я его знал за правдолюбца: есть такие в народе нашем, «хранители добрых нравов». Мне приходило в голову, не нарочно ли он ударил, чтобы «остеречь»… вы понимаете… Много спустя, когда жизнь наша изменилась — и Карпа тоже, — я его спрашивал. Он почитал Дариньку, называл ее подвижницей и святой. Я спрашивал. И в голову ему не приходило. Он видел, что Даринька «мятется», и за нее боялся… И сам очень поразился, говорил: «Будто что толкнуло под руку». И как он радовался, что «сподобился помешать соблазну». Этот разговор с Карпом был уже много после, когда я и з м е н и л с я.

Даринька побежала не «к богатому офицеру», как думал Карп, а в церковь. Всенощная отошла давно, но церковь была еще открыта, богаделки прибирались после службы, и пономарь разливал святую воду. Даринька остановилась в полумраке, но богаделки ее признали и спросили, не забыла ли чего во храме. Она сказала растерянно, что воду

богоявленскую забыла, «всю пролила». Богаделки качали головами: «Да как же это вы так… да как нехорошо-то… да Господь милостив». Аханья богаделок Дариньку не расстроили, не удивили: она знала, что у нее «все хорошо». Акинфыч вон разливает в сосудики, и вам нальет… сосудика-то не захватили? «Нет, забыла…» — сказала Даринька и увидела, что богаделки как-то странно ее оглядывают. Спохватилась, что пришла ненакрытой в церковь, посмотрела с мольбой на богаделок и бессильно заплакала. Богаделки стали сокрушаться, не горе лн у нее какое, а водичку Господь простит. Она прошептала через слезы, что хочет помолиться. «Помолитесь, помолитесь… — участливо повторяли богаделки, — Акинфыч погодит запирать». Свечи? Ящик староста-то замкнул, ушел.

Даринька отошла к распятию. Пунцовая лампада светила на лик Христа, и темные капли из-под шипов казались живой кровью. Даринька упала на колени и замерла в молитве. В слезах молилась: «И мене древом крестным просвети и спаси мя». Сердцем, без слов молилась. Кто-то над ней сказал, что запирают церковь. Она поднялась покорно и взяла скляницу с богоявленской водой, поданную ей кем-то. Денег у нее не оказалось, но тут подошла Марфа Никитишна, просвирня, за которой сходили богаделки, сказала: «После, Акинфыч, после», — и повела Дариньку к себе.

У просвирни Даринька плакала, облегчая душу. Просвирня сокрушалась, что завтра поехать к Троице не может: «И дорога, вон, говорят, не ходит, и по приходу надо, а послезавтра Собор Крестителя, а там суббота, раньше понедельника, 10-го числа, и думать нечего, маленько уж погодите». И тут неожиданно пришел Карп. «А уж мы со старухой затревожились, спасибо, догадались», — обрадовался он Дариньке. Просвирня дала Дариньке свой платок, заставила надеть валенки и перекрестила: «Господь с тобой, деточка, утешься».

Когда вышли, метель утихла, проглядывали звезды. Недалеко от дома молчавший до того Карп сказал: «Ничего, Дарья Ивановна, Бог милостив». Даринька поняла, что Карп ее жалеет, и ее задушила жалость — и к себе, и к Карпу, и «ко всему». Она подошла к воротам и остановилась, не зная, куда идти. Было такое, будто это не ее дом, все тут пустое и чужое «и все в этой жизни страшно». Карп бережно понудил, ласково так сказал: «Ну вот и пришли… идите, идите, ничего…» Она не могла осилить душивших слез и разрыдалась в холодные ворота.

Дома затеплила лампадку у Казанской, в спальне. Спальню она давно не убирала. Увидела у зеркала залитый стеарином подсвечник с обгоревшей бумагой, вспомнила виденную во сне неприятную девочку в рубашке и ушла из спальни — стало чего-то страшно. Поправила стронутую икону в зале, «Всех Праздников», с Животворящим Крестом посередине, с победным Знамением Воскресшего, и затеплила синюю лампадку. Потом в столовой затеплила, Покрову, и вошла в «детскую». Затеплила восковую свечку, оглянула забытые иконы, аналойчик с оставленным пояском на нем. Взяла поясок и схоронила в троицкий сундучок заветный. Оправила лампадки, разоблачилась, надела сиреневый «молитвенный» халатик и начала келейное правило, не читанное давно. Прочла все вечерние молитвы и самую сладкую молитву, с детства любимую, — «Кресту Твоему поклоняемся. Владыко…». Витала, воспевала в мыслях и почувствовала большую слабость, с благоговением отпила богоявленекой воды, страшась недостойности своей, и прилегла на залавке, накрытом войлоком. Читала Иисусову молитву, не попуская помыслы. И, помнилось, с трепетом взывала: «Господи, не оставь!»

«И Господь не забыл меня, — написала она в „записке к ближним“, — и послал мне во знамение — к р е с т н ы й с о н».

Виктор Алексеевич рассказывал:

— Могут ли иметь значение сны наши? Рационалисты, конечно, не признают за снами значения провиденциального: функция организма, только. Народ в сны верит. Святые отцы борются с суеверием, но признают, что разные сны бывают. Феофан Затворник говорит: «Сны бывают натуральные, от нас самих, бывают от Ангелов и Святых, бывают и от бесов». И предостерегает от «прелести». По личному опыту склжу, что бывают сны знаменательные, как бы провиденциальные. Бывают запечатленные сны, на всю жизнь. Такой вот «запечатленный» сон н есть Дарннькин «крестный сон», Но что особенно поразительно… Бывают сны, как бы живущие своей жизнью, с у щ е е нечто, онтологическое. Они живут и не пропадают. Представьте, что существуют тождественные сны, которые видят разные люди и в разные эпохи, — сны в е ч н ы е. Мы поразились с Даринькой. когда в Оптиной показали нам келейные записки ученика старца Леонида, некоего Павла Тамбовцева, курянина. Он скончался, когда нас с Даринькой еще и на свете не было. И вот узнали в его записках… Даринькин «крестный сон». Почти тождественный. Я потрясен был не меньше Дариньки. Спрашивал ее, не слыхала ли она в монастыре об этом сне. Не слыхала. Настолько необычайный сон, что она вспомнила бы, конечно. После узнали мы, что в Москве вышла книжечка в 1876 году, и в ней напечатаны отрывки из «за