Пути небесные. Том 1 — страница 46 из 52

писок» Тамбовцева и этот сон. Даринька этой книги не читала. Сон оказался для видевшего его знаменательным. Теперь я знаю, что таким же, провиденциальным, оказался он и для Дариньки, Сон этот — Божий сон. Святые отцы пишут, что бесы могут представить и Ангела светла, но Креста Господня трепещут и не могут его представить. Этот сон запечатлелся в Даринькином сердце, она его помнила до конца дней.

Вот какой сон видела Даринька под Крещение.

Она видела себя стоящей на каменистой равнине, где не было нн травки, ни кустика. И будто сумерки, и будто она одна. И потом все стемнело, стало «какое-то никакое, совсем пустое», будто не на земле, а г д е — т о. И увидела вдруг, как тьма возблистала светом, и таким лучезарным светом, что солнечный свет показался бы вовсе тусклым. И свет этот был удивительно мягкий, не резал глаз. И из этого лучезарного света родился громкий и нежный голос, приказывавший кому-то, многим, невидимым: «Возьмите ее на крест». И вот невидимые ее взяли и совлекли одежды с нее, но она не знала, какие были на ней одежды. Она не удивилась и не испугалась, а только чувствовала: т а к н а д о. И увидела, как на равнине простерся огромный крест, «будто из воскового дерева», очень приятного, светлого, как соты. Она поразилась, какой же это огромный крест, во всю необъятную равнину, И вот крест на ее глазах стал таять, как тает воск, и в мгновение ока умалился до размера, чтобы ее распростерть нa нем. Она оглянулась, кто же ее возьмет на крест, но не было никого, только слышался спешный шорох — и ее вознесли на крест. И тихо, но внятно говорили: «Давайте гвозди». И она увидела четыре больших гвоздя, кузнечных, темных, с острыми ребрами. Гвозди были большие, в четверть, и она почувствовала, как трепещет сердце. И услыхала, что прибивают правую руку ее ко кресту. Она ощутила жгучую боль в ладони, будто оса ужалила, И с этой болью почувствовала желание быть распятой. И такое радостное желание, что заплакала. И боль от гвоздя пропала. Потом подняли второй гвоздь, и была та же боль, но гораздо меньше, и скоро кончилась. И тогда устремили на нее третий гвоздь, и кто-то невидимый сказал: «Теперь правую ногу». Она испугалась, хотела крикнуть «помилуйте!» — но к т о-т о сказал ей в сердце: «Терпи». И она почувствовала еще большее желание претерпеть. И когда возгорелось сердце, молитвенно воззвала помыслом: «Укрепи, Господи!» И вонзили гвоздь. За острой, ужасной болью во всем существе ее наступило изнеможение. И она услыхала, как быстро вонзили четвертый гвоздь, — не успела почувствовать и боли. И раздался из Света голос, сильнее первого, как бы жалеющий, полный благоволения и нежности: «Вонзите ей… — и почувствовала, не видела, как бы перст, указующий: — В самое сердце гвоздь». И тут она возмутилась духом, и сердце ее то трепетало радостью претерпеть все муки, то замирало в слабости. И в этом борении почувствовала она обетование Господа укрепить ее. И тогда подали пятый гвоздь, и шел этот гвоздь на нее острием, на сердце. Гвоздь этот был огромный, так что прошел бы ее насквозь, и осталось бы много лишку. Гвоздь приближался — было это одно мгновение, — и она услыхала сердцем, что Господь ей поможет вынести. Но когда острие дошло до груди ее, сердце затрепетало в страхе и она крикнула: «За что же?!» И услыхала тупые стуки, будто от молотов, забивавших тот гвоздь ей в сердце. Нестерпимая боль пронзила ее сердце, и душа вышла из нее, и оставила тело на кресте. И она почувствовала себя, что она г д е-т о, в н е, и сама видит себя распятой. Было такое чувство, что она, распятая, видит, как глаза ее закрываются и меркнут, голова клонится, и это — смерть. И не стало боли. И тут открылись ее глаза, и сердце наполнилось радостью, которую не сравнить ни с чем. И голос, полный благоволения, сказал! «Се причастилась Господу». От этого слова взыграло сердце, и она уже не могла дышать, — проснулась в радостном изумлении и слезах.

В благоговейном страхе и радости, все еще слыша неизреченный голос: «Се причастилась Господу», не сознавая себя, Даринька увидела тихие лампадки, сливавшиеся в слезах, сияющие, как звезды, стрелами. Она узнала «детскую», увидела свои иконы, милостиво взиравшие, и перекрестилась, всему покорная: «Да будет воля Твоя».

Долго она лежала в радостном изумлении, не смея думать, что удостоилась Света неизреченного, повторяя Господне слово. Шептала в страхе: «Не смею, недостойна». В благоговейном трепете затеплила восковую свечку и стала читать акафист Иисусу Сладчайшему. И, молясь, сладко плакала.

Громыхали дрова в передней, Карп принимался топить печи, а она все молилась. И когда уже догорала свечка, Даринька увидела на груди, на белой батистовой сорочке, расплывшееся пятно, как кровь. И поняла — вспомнила, что это от ожога разболелось и от этого — боль под сердцем. Вспомнила, как боролась с помыслами и выжгла, в борьбе с собой, свечкой от огонька лампады охраняющий знак Креста у сердца, по глубокому слову подвижника из Фиваиды: «Томлю томящего мя». Все эти дни безумия не чувствовала себя, не помнила. А теперь, радостная, почувствовала — и умилилась. Сказала в мыслях: «Что эти мои боли… Господи, не оставь мя!»

Восковая свечка догорела. В черном окне на сад сверкали звезды. Даринька отворила форточку. Небо сияло звездами, было тихо, благовестили к ранней.

XXXПОСЛУШАНИЕ

В утро Богоявления Даринька почувствовала себя освобожденной от соблазна, как бы о т п у щ е н н о й. «Крестный сон» предвещал — это она приняла смиренно — великие страдания, но это не только не страшило, а укрепляло надеждой на милость Господа.

Вспоминая то утро, она писала в «записке к ближним»:

«Смиловался Господь и указал мне Пути Небесные. И я воззвала сердцем: „Ныне отпущаеши, Владыка“. Я слышала неизъяснимый голос: „Се причастилась Господу“. И воспела песнь Богоявленного Дня того: „Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся?“»

Все то утро светилась душа ее, и она помнила тот небесный голос. Но пришел день — и забылся голос. Старалась его вспомнить — и не могла. До конца дней не вспомнила.

После ранней обедни Даринька просила Марфу Никитишну поехать сегодня с ней к Троице-Сергию, и опять добрая просвирня отказалась: с крестом, со святой водой ходить по приходу надо, а завтра Собор Крестителя… раньше понедельника никак. Был четверг, и Даринька решила ехать одна с Анютой. Собрала для дороги саквояжик, увидела портсигар Вагаева и вспомнила, что хотела сделать. Она собрала забытые им вещи: золотой портсигар, алый шарфик, которым укутывал он ее в метели, оренбургский платок Любаши и серебряный карандашик, которым он рисовал на книге. Что еще?.. Вспомнилось голубое… шарфик! Но, обманывая себя, только подумала — и перестала думать. Все уложила старательно в коробку, перевязала ленточкой и, наказала Карпу, смотря в глаза, — раньше она боялась глядеть на Карпа, в сумрачные глаза его, следившие из-под суровых бровей за ней, — передать непременно офицеру, «если он вздумает заехать». Сердце ей говорило, что он заедет.

Просветленная, она твердо решила главное — в с е з а б ы т ь. Не стыдясь нетвердого почерка и ошибок, — Виктор Алексеевич называл его детским, и она стыдилась писать письма, — она написала Вагаеву записку: «Простите меня, я должна уехать и все забыть…» Не знала, как надо подписаться, и она подписалась «Королева». Но вспомнилось неприятное, как бывший ее хозяин Канителев все смеялся, звал ее за ее фамилию «королевой», и она разорвала записку. Переписала и подписалась одной только буквой Д. Когда подписывалась, растеклись чернила на бумаге. Она утерла слезы и написала снова. Когда отдавала записку Карпу, подумала, что Вагаев будет ждать ее у переулка, как эти дни, и она обещала ему вчера. Заколотилось и сжалось сердце, но она стала тереть под грудью, где болело, помня глубокое слово великого аскета из Фиваид: «Томлю томящего мя», — и укрепилась духом.

«Непременно скажи, — наказывала она Карпу, — что я далеко уехала и долго не приеду… только не говори, пожалуйста, что я поехала к Троице-Сергию… пожалуйста!» Карп ласково заверил: «Никак нет, будьте спокойны, Дарья Ивановна, все исполню, как говорите». Она справилась у Прасковеюшки, когда обещалась прийти Анюта, узнала, что только завтра утром, и попросила сейчас же сходить в Дорогомилово и сказать, чтобы пришла непременно сегодня, потому что завтра рано утром возьмет ее с собой к Троице.

К поздней обедне Даринька не пошла, — боялась, как бы не встретил ее Вагаев в переулке, и помолилась в «детской». Было уже к одиннадцати, самый срок. Стараясь унять сердце, Даринька стала убирать комнаты — и нашла то письмо без марки, про которое вчера говорила ей Анюта, когда она торопилась на свидание. Письмо было незнакомое, в жестком конверте с вензелями, и Даринька почему-то боялась его прочесть. И потому, что письмо пугало ее, она стала его читать, с трудом разбирая почерк. Письмо было «ужасное», — от барона Ритлингера.

— Письмо было совершенно исключительное по бесстыдству, — рассказывал Виктор Алексеевич, — клинический образчик эротизма. Барон писал на рассвете, как раз после маскарада, «с бокалом шампанского в руке». «Вы плещетесь в шампанском, и я пью вас!» — писал барон. Этот старый развратник называл Дариньку «святой девочкой». «И это влечет меня к вам, до преступления!» — писал он. Называл почему-то «малюткой-грешницей» и умолял усладить бренные дни его «самым невинным поцелуем», оставляя ей полную свободу «тельцем» любить кого угодно. Димка ему якобы признался, что «уже вкусил от плода», говорил о готовом контракте у нотариуса — «из рук в руки!» — о готовом на все попе, «который сегодня же обвенчает нас, и мы полетим в Италию, где благоухают лавры и млеют розы», — невообразимо бесстыдное и идиотское. Приводил баснословные суммы в банке, перечислял имения и дома, фамильные драгоценности, какими он ее всю засыплет, «от розовых пальчиков на ножках до…» — и весь этот грязный бред пересыпался картинами «медового месяца блаженства». Даринька читала «как бы в безумном сне», Мало того: рисовал ей страшный «финал» той жизни, какую она выбрала, начав «скачком из монастыря — и прямо в грошовые любовницы»! Писал, что она, несомненно, сделает блестящую карьеру первосортной кокотки, «до красных ливрей с орлами», и кончит все грязной ямой. В заключение угрожал «покончить расчеты с жизнью», если она не сдастся, — «и на вашей душе будет незамолимый грех».