плечи и смотрела в глаза.
— Да-рья!.. — вскрикнул он, так называя ее впервые. — Моя Дарья!.. с тобой, всегда!.. до конца!..
— Да, да… — шептала она как в забытьи.
— Дар мне ты… как же ты выросла, вся другая!.. и прежняя. Душу твою хочу влить в себя, всю тебя!.. — повторял он, захваченный чем-то новым, что теперь видел в ней.
Это был взрыв всех чувств. Виктор Алексеевич записал в дневнике, что испытал в тот памятный день, 12 июля:
«Это было чистое, высокое чувство, и оно передалось ей. Такого я никогда не знал. Чем-то, не рассудком, постиг я, что она мне дарована. Может быть, и до „взрыва“ уже постиг, получив справку адвоката? Не знаю. „Взрыв“ раскрыл это чувство до полноты».
Забыв все, упал он к ее ногам. Тут постучали: «Депеша!» Виктор Алексеевич прочел вслух: «Сдано пассажирским Мценск Циммерман».
— Браво, Юлий Генрих Циммерман!.. — расхохотался он.
— Кто это — Циммерман? — спросила недоуменно Даринька.
Он просил сделать для него, — потерпеть. Вернутся в Уютово — узнает маленькую радость.
Было около двух, в «Эрмитаже» оставлен за ними столик, надо не поздней половины третьего: съезд из Петербурга, — ожидали проездом из Крыма Государя, — все-переполнено. Просил приодеться ради такого дня, не в дорожном же сереньком. Но в чем же?.. Все предусмотрено, и, кажется, недурно вышло. Зашел купить зонтик, кстати и шляпку к зонтику, и удачно попалось на глаза, — показал он на длинную картонку, — «Мерку твою я помнил, не понравится — обмени».
— Хочешь закружить, кактогда?.. — сказала она, убегая с коробкой в будуарчик.
— О-очень хочу!.. — крикнул он и услыхал восторженное: «Ах, безумец!»
Выбрано было — нельзя лучше: сливочное, легкое, как воздух, и без этого надоедного хвоста! В чуть блеклых, травянистых буфах — «живые сливки… сливочное-фисташковое». Такая же и шляпка, с выгнутыми полями, особенной соломки… «Ну, что он только… совсем безумец!..» — слушал он восхищенное «про себя». — «И митенки, и зонтик… ах, безумец!..»
Он остолбенел, когда она выпорхнула из будуарчика, с радостным восклицанием: «Легкое до чего!..»
— Ты совершенно ослепительна… — говорил он, сходя за нею по бархатному ковру лестницы, любуясь легкой ее походкой, напевая: «Но царевна всех милее, всех…»
Катили к «Эрмитажу». День был нестерпимо жаркий, удушливый; дворники поливали мостовую, парило от булыжника, томяще пахло спелой малиной от ягодных палаток.
— Сейчас холодненьким освежимся, — не умолкал чем-то возбужденный Виктор Алексеевич.
— Странный ты какой-то сегодня… — сказала Даринька, — совсем другой. И вином пахнет от тебя…
— Шампанским, милая! хватили с адвокатом. Нельзя, сегодня день исто-ри-ческий!.. Почему? Узнаешь.
— Опять сюрприз?
— Всё сюрприз!.. — крикнул он так, что степенный кучер пошевелил затылком.
XXXВ ОПЬЯНЕНИИ
Жара-духота, томящий дух малины… — кружило голову. У «Эрмитажа» был сбор всех частей: подкатывали ландо, коляски, парили лошади, блистали каски, квартальные трясли перчаткой; червонили дворцовые ливреи, пестрели треуголки, веяли страусовые перья. Мальчишки совали листки, орали: «Гурко разбил турку!» Расклеивали по улицам депешу штаба: «Генерал Гурко разбил под Ени-Загру дивизию Реуфа-паши, взято 12 пушек».
Неторопливо всходя по мягкой широкой лестнице, Даринька видела в зеркалах простенков «кремовое-фисташковое». Входили в белый колонный зал, в теплом воздухе пряностей, вина, соусов, духов, легкой и тонкой сытости. Пахло дыней, сигарами, шампанским. Обед был в разгаре, дымилось кофе, играли масленые глаза, провожая «воздушное созданье», — уловил Виктор Алексеевич хрипучий басок нафабренного генерала в пышных сверх меры эполетах. Зал был набито-полон, — где тут найти местечко. Но местечко было заказано, «придворное», у самого балкона, на площадь, на бульвары, — столик: устроил знакомый метрдотель, за самые пустяки, полсотни, — «день исторический». Шампанское было заморожено, в хрустальной вазе желтели толстые гнутые струки, добившиеся Москвы бананы. Струнный оркестр на хорах ласково кружил томным вальсом «Дунайские волны».
Заказанное место было завидное: в огромное окно веяло с балкона холодочком, — там, в серебрёных ведрах, морозились шампанское и рейнвейн, темнели лавры, пестрели цветы с балясин. Служили обедом тонким: бульоном, лососькой, спаржей, «скобелевскими» отбивными, персиками в мадере, пломбиром, ташкентской дыней. Метрдотель, в министерских баках, разливал вино. Кружило блеском эполет, аксельбантов, мундиров, звоном шпорок и ложечек, игрой бокалов. Шампанское, в иголках, освежало.
— Милочка, до дна, день исторический!
— Я плакать буду с шампанского… ты уже опьянел, глаза какие…
— От тебя, царевна, ото всего! Ска-зочная ты…
— У меня кружится.
— Закружись, будет еще чудесней!.. Крещение принимаю нынче… от тебя, через тебя…
— Ви-ктор!.. — вырвалось у ней, в страхе. — Мне страшно… странно как улыбаешься… Уйдем, прошу тебя… у меня голова кружится…
— У меня с утра кружится, царевна!.. — И он протянул к ней бокал.
— Что ты со мной, безумец, де…аешь!..
— Чудесно грассируешь… «де-аешь»!.. впервые слышу твой забытый голос!..
— Про-шу… у меня кружится!..
— Ну, последний… за новый путь наш! хотел бы повидать твою… А-ги-ду…
— А… ги-ду?.. я не понимаю… ты пьяный!!!
— Ту, матушку… дала цветочки…
— Ах, матушка Аглаида!.. — сказала она, светясь, и подняла бокальчик. — Ну, чок!.. — сказала она бойко и осияла взглядом, — За нее… за новый путь наш!..
Это был новый «взрыв», вершина проявленья земного в ней.
Виктор Алексеевич был слегка весел, Даринька сияла бледностью. Когда шли залой — не кружились ни лица, ни колонны. Шампанское было бессильно перед чем-то, что ждало в ней: «Вот, сейчас». Она отметила в «записке»: «Было чувство, что сейчас случится что-то… радость?..»
Она сбежала по тонкой лестнице, спешила навстречу радости. У подъезда стояла монашка с книжкой. Место здесь было бойкое, выдалось монашке счастье: не гнали от подъезда, квартальные закусывали в официантской. Сборщица причитала: «Обители Покрова…» Сумочка осталась дома, Даринька сказала: «Дай ей рублик, сколько ты выбросил…» Ее поразило — «обители Покрова…» — ее отныне церкви! Он дал что под руку попало, много. Монашка поклонилась им до земли. Эта встреча напомнила Дариньке купить гостинцев и послать матушке Аглаиде, она хотела сейчас же на Тверскую к Андрееву, но Виктор Алексеевич сказал: «Отложи до завтра, а сейчас…»
XXXIУ КОЛЫБЕЛИ
— К Красным воротам! — велел он кучеру. — Зачем?.. а вот узнаешь.
— Опять сюрприз?..
— Ты сюрприз… бесценный!.. И всё — сюрприз!!..
Москва кружила. Вызванное встречей у «Эрмитажа», Дариньке вспомнилось Уютово, покой и тишина.
— Завтра все закупим, и скорей, с вечерним! — сказала она твердо, — мне дышать здесь нечем, пойми же!..
— Да, сегодня очень душно… — рассеянно сказал Виктор Алексеевич. — С вечерним?.. Сейчас самое важное…
Она взглянула на него с тревогой. У Красных ворот оп велел кучеру остановиться.
— Пройдемся… — сказал он Дариньке.
— Торопиться надо, а ты… куда мы пойдем, что с тобой?..
— Мы пойдем… домой.
— Ви-ктор!.. — воскликнула она, но он молчал.
Новая Басманная в тот час была пуста. Особняки, с садами, с цветниками. На каменных воротах лежали львы. Виктор Алексеевич напевал: «Балконы, львы на воротах…» Они остановились перед сквозной решеткой, чугунной, из винограда, груш и яблок…
— Литое чудо! В морозы все это побелеет, в инее… станет совсем живое. Помню, в Замоскворечье, дом графа Сологуба… Перейдем, оттуда лучше.
Они перешли на другую сторону.
— Нравится, царевна?.. — показал он на белый дом-дворец, в колоннах, за большой с елями лужайкой.
— Старинный… такие я видала… — сказала Даринька, — водила тетя, говорила — «графский». Хочешь купить?.. у нас же есть, Уютово…
— Не продадут. Дом этот заповедный, крепкий… по Высочайшему указу. Купцы миллион бы дали. Нравится тебе?.. Это — колыбель твоя, ты родилась здесь.
— Здесь?!.. — произнесла она недоуменно.
— Под этими елями играла… Видишь, в глубине, такая же решетка… там большой пруд и
парк… купальни были… там тебя купали!.. плавали лебеди…
— Лебеди?.. — повторила она, во сне.
— Жаль, закрыто. Старый дворник ушел на богомолье, ключи у соседского, но он не смеет никого пускать. Ну, в другой раз увидишь.
Даринька смотрела на темные в колоннах окна. Родилась здесь?.. Этого она не понимала.
— Ты спокойна, это хорошо.
— Но я не понимаю… ничего не помню… — шептала она растерянно.
— Как ты можешь помнить, отсюда унесли тебя малюткой… два года тебе было.
— Чей же это дом?..
— Твоего отца. Был. Узнаешь все. Теперь, недалеко отсюда, в богадельню…
— В богадельню… зачем?..
— Нет, в богадельню после, а сейчас… Ну вот, плачешь… Все так чудесно!..
Она смотрела за решетку и плакала.
— Я тебе все сказала… ничего не утаила, что… незаконная… всегда за него молюсь… — шептала она, глотая слезы, — если бы он был… хороший!
— Он был хороший, знаю точно. Благородный, добрый…
— Да?!.. хороший?!..
— Твой отец был чистый, и это тебе скажут, кто его знал.
— Чи-стый?!.. — воскликнула она, сложила перед собой руки и поглядела в небо.
— Если бы не злой случай, твоя мать была бы его женой и ты была бы тогда законная. Это точно. Пойдем…
Она стояла, глядела за решетку. Он повторил: «Пойдем». Вернулись к оставленной коляске. Виктор Алексеевич велел: «В Елохово!» Коляска покатила той же улицей. Сошли у церкви.
— Это Богоявления в Елохове. Здесь тебя крестили.
Вечерняя отходила. Храм был обширный — богатый, аристократический приход. Иконы в самоцветах, в винограде золоченом иконостас, тяжелые паникадила…
Даринька взяла свечки, пошла ко храмовому образу, под сенью, стала на колени. Предтеча, в коже, воздевал руки над Христом во Иордане.