— Полегче на поворотах, — раздался предостерегающий голос Петра Житова. Советую.
— А что?
— А то. В Водянах один все глотку надрывал, знаешь, теперь где?
— Это Васька-то беспалый?
— Хотя бы.
— За Ваську не беспокойтесь, — живо вмешался Аркашка Яковлев. — На днях письмо было. Ничего, говорит, края сибирские, — жить можно. Без коклет да без компоту за стол не садимся — на золотых приисках вкалывает. И бабе своей тысчонку да посылку сварганил.
— Ну вот видишь? — торжествующе воскликнул Игнатий. — А мы с тобой много этих самых коклет да компоту едали? И потом, вот что я тебе скажу. Он хоть и чужак-чужак, а понимает: без нашего брата ему никуды…
— Кто чужак? — вскричал Чугаретти. — Иван Дмитриевич? Не согласен!
Тут в бане поднялся страшный шум и галдеж. Игнатий Баев, Аркашка Яковлев, Филя-петух — все трепали и рвали Чугаретти, учили уму-разуму: дескать, не вылезай из общей упряжки, не холуйничай, не сучься.
Чугаретти попервости огрызался, тому, другому сдачи давал, но под конец и он запросил пощады:
— Да что вы, понимаешь, все под дыхало да под дыхало! Когда Чугаретти сукой был? Чугаретти, понимашь, всю жизнь по честности…
Лукашин решил воспользоваться шумихой в бане и дать задний ход — все равно теперь никакого разговора с мужиками не будет, а ежели и будет, то один крик, — но тут на дороге у Житовых взыграли частушки, и вскоре в огороде зашаркали сапоги.
Неужели какая-нибудь баба шлепает сюда, чтобы выманить на улицу мужиков?
Нет, девки и бабы скорее всего гнались за Михаилом Пряслиным — его упрямый, с поперечной бороздкой подбородок, освещенный малиновой цигаркой, качнулся в темноте у порога.
Прижавшегося к шероховатой, пропахшей дымом стене Лукашина больно ударило дверкой по ногам, желтая полоска света наискось разрубила темные сенцы.
В бане взвыли от радости:
— Мишка, ты?
— Давай, давай сюда!
— Хочешь за меня постучать?
— Я тоже могу уступить.
— Не, играйте, — сказал Михаил и с треском опустился не то на скамеечку, не то на какой-то ящик.
Тем временем бабы и девки на дороге опять начали подавать свои позывные, и Аркашка Яковлев рассмеялся:
— Какая ему игра сегодня? Вишь ведь, какой спрос на него…
— Ну как, Пряслин, крепко угостил зятек? — полюбопытствовал Петр Житов. Говорят, из района приехал — воз всякой продукции навез.
— Тащил бы его сюды — может, и нам чего откололось.
— Ну уж нет! — сказал Аркашка. — Ежели с кого и приходится сегодня калым, дак с самого Мишки.
— С меня? Это за что же?
— За что? А хотя бы за то, что из холостяков выписываешься.
— Мишка, правда?
— Неуж к нашему берегу надумал?
— Ух и девка же эта Райка! М-да-а-а…
— А я бы, мужики, век с холостяжной жизнью не расставался, сказал Филя-петух.
Все так и грохнули.
У Фили-петуха в тридцать два года только в одном Пекашине насчитывалась дюжина ребятишек (пятеро в своей семье да семеро россыпью по всей деревне). А кроме того, был еще немалый приплод на лесопункте, где он каждую зиму отбывал трудповинность. Черт его знает, что за человек! Сам маленький, щупленький, бельмо на одном глазу, а юбочник — каких свет не видал.
Игнатий Баев — хлебом не корми, а дай поточить зубы — сказал:
— Ты хоть бы, Филипп, раскрыл нам свои секреты, поделился опытом передовика на данном фронте.
— Чего, скажи, мне делиться-то, — ответил за Филю Аркашка (тоже ерник не последний). — Надо, скажи, патриотом быть, сознательность иметь. Верно, Филя?
— Да, я, мужики, это дело уважаю. Моему здоровью оно не вредит…
Простодушный ответ Фили вызвал новый взрыв смеха, затем Аркашка, явно желая продолжить удовольствие, подбросил еще одно полено в огонь.
— Ну, чего я говорил! — воскликнул Аркашка на полном серьезе. — Он в бабку свою Дуню, да, Филя? Ту, бывало, у нас дедко до самой смерти хвалил. За эту самую сознательность. К другой, говорит, идти надо — тетеру или еще какой провиант прихватить, а Дунюшка, говорит, ничего не спрашивает — только чтобы сам в исправности был…
Положение у Лукашина было самое идиотское. Ведь если его накроют мужики за подслушиванием — скандал на всю деревню. Да и не только на деревню. На весь район. А с другой стороны — что делать? Кто-то из мужиков, как назло, толкнул в сенцы дверку — наверняка чтобы дым табачный выпустить, — и он в углу за этой дверкой оказался как в капкане: не то что двинуться к выходу — пошевелиться нельзя.
Между тем в бане перестали стучать костями, и по всем признакам было ясно, что мужики вот-вот начнут расходиться: шумно, с потягом зевали, слова из себя выжимали нехотя, подолгу молчали. И вдруг, когда Лукашин уже решил было поднять в сенцах шум и грохот, а затем с беззаботным видом ввалиться в баню надо же было как-то выбираться отсюда! — за дверкой опять разгорелся спор. И какой спор! Как будто специально по его, Лукашина, заказу — о том, что делать завтра. Можно ли взять с утра азимут на берег, к орсовскому складу? (Игнатий Баев так выразился — разведчиком на войне был.)
Четверо — Аркашка Яковлев, Филя-петух, сам Игнатий и тугодумный молчун Вася Иняхин (первый раз открыл рот за весь вечер) — без колебаний высказались за. Чугаретти, как шофер, был не в счет. Петра Житова, наверно, не спрашивали из уважения к его положению.
Оставался еще Михаил Пряслин — его ответа ждали.
Наконец Михаил сказал:
— Я поближе к вечеру подойду.
Тут баня заходила ходуном. Кто яростно наседал на Михаила (дескать, друзей, товарищество подрываешь), кто, наоборот, с такой же горячностью защищал его (у Пряслина нет в кармане белого билета — можно и застучать), кто вдруг ни с того ни с сего начал восхвалять Худякова. За то, что у Худякова завсегда люди с хлебом…
На это Чугаретти сказал:
— А чего дивья? Потайные поля у него… Чугаретти, как всегда, не поверили, его начали уличать во лжи, в завиральности. До тех пор, пока свое веское слово не произнес Петр Житов:
— Насчет потайных хлебов не скажу, может, и брехня. А то, что у Худякова голова шурупит, это факт. И про нашего брата думу имеет — тоже факт.
После некоторого молчания — это, между прочим, всегда так бывает, когда Петр Житов высказывается, — Игнашка Баев раздумчиво сказал:
— Некак приспособиться — вот в чем вся закавыка. Никакой щели не осталось — все запечатали. У меня зять Николай пишет, на Украине живет: все яблони, говорит, у себя похерил.
— Как это похерил?
— Порубал. Каждую яблоню налогом обложили.
— А у нас покамест сосны да ели еще обложить не догадались.
Тут опять в разговор вмешался Петр Житов: заткнись, мол, не на те басы нажимаешь.
— Пошто не на те? Я по жизни говорю!
— А я говорю, включи тормозную систему. Спокойнее спать будешь по ночам. Понял?
Лукашин не мог больше оставаться в своем закутке — все вот-вот попрут на выход мужики, — и он, уже не заботясь о тишине, с шумом, грохотом ринулся в ночной огород.
Ну и сволочи! Ну и сволочи… Нет, какие сволочи! Лукашин — чужак, Лукашин жить им не дает…
Да, за эти полчаса-час, что он стоял, затаясь, в сенцах, он узнал пекашинцев, пожалуй, больше, чем за все пять лет своей председательской работы. Да и председательствовал ли он? Был ли хозяином в Пекашине? Не Петр ли Житов со своей компанией вершил всеми делами? Ведь что, по существу, было сейчас в бане у Житовых? А заседание мужичьего правления. Да, да, да! Нечего тень на плетень наводить. Все обсудили, все порешили: как быть с выгрузкой, кому можно идти, кому остаться на колхозной работе…
Лукашин шагал в кромешной темноте осеннего вечера, думал о том, что приоткрылось ему только что в житовской бане, а девки и бабы по-прежнему трезвонили свое.
У клуба его опознали, и вслед ему полетели знакомые припевки:
Это что за председатель,
Это что за сельсовет?
Сколько раз я заявляла:
У меня миленка нет!
Девок много, девок много,
Девок некуда девать.
Из Москвы пришла записка
Девок в сани запрягать.
У кого миленка нет,
Заявляйте в сельсовет.
В сельсовете разберут,
Всем по дролечке дадут.
В правлении горел свет. По сравнению с чахлыми коптилками в домах колхозников он походил на маяк — вот что значит лампа со стеклом.
Но кто же там сейчас? Ганичев?
Ганичев, уполномоченный райкома по хлебозаготовкам, каждый вечер приходил в контору и сидел тут долго, до часу ночи. На случай, если позвонит районное начальство. Времени, однако, он зря не терял: оседлав железными очками свой сухой, костлявый нос, штудировал «Краткий курс», который, впрочем, и так знал чуть ли не наизусть, либо читал другую политическую литературу.
— Ну, как дела в Водянах? — спросил Лукашин.
Ганичев почти неделю пропадал у соседей, где он тоже шуровал по хлебным делам.
— Порядок. Мы там ценную инициативу проявили — круглосуточные посты дежурства на молотилках организовали. У вас это тоже надо сделать.
— У нас не то что посты — хлеб некому убирать.
— Это другой вопрос — организация труда, сказал Ганичев. — А я в данный момент на бдительности и охране зерна заостряю.
— А сам-то ты как? Ел сегодня? — чисто по-человечески поинтересовался Лукашин.
— Давеча немного в Водянах подзаправился.
— А чего же к нам не зашел? Жена бы накормила.
Ганичев что-то невнятно пробормотал себе под нос и опустил глаза.
Лукашин про себя обиженно хмыкнул: тоже мне невинная девица! Как будто ему в новинку подкармливаться в ихнем доме. Да не бывало дня, чтобы, приехав в Пекашино, Ганичев не пил и не ел у них. А когда Лукашин ехал в район, Анфиса специально совала ему шаньги да ватрушки — гостинцы для вечно голодных ребятишек Ганичева.
Пройдя к своему председательскому столу, Лукашин полез в ящик: страсть как хотелось курить. Последнюю папиросу он выкурил еще на крыльце у Житовых.