Пути, перепутья и тупики русской женской литературы — страница 31 из 84

[435]

Другие — но столь же небескорыстные — мотивации женского авторства излагает в девятой главе хозяйка светского салона княгиня Мурудзи.

Здесь развелась такая мода на литераторов — все кинулись в литературный свет и из‐за чего же бьются бедняжки: одни, чтоб видеть со своим именем сотни экземпляров, которых кроме трех мучеников: автора, цензора и корректора, никто и читать не станет; другие, чтобы хоть дружбою с печатными знаменитостями попасть в великие муравьи своего муравейника[436].

Оценивая устремления женщин-авторов как тщеславные, княгиня не сомневается, что без помощи и протекции мужчин эти претензии реализоваться не могут. На похвалы пьесе Славиной она возражает:

то есть вы (поэт Милованов. — И. С.) и Каратыгин вымарали ее марание и написали свое, она переписала — вот вам и писательница… Знаем, как эти авторищи (так в тексте. — И. С.) добиваются известности![437]

Писательницы, по оценке княгини и других светских дам, — это плебейки, которые используют добытую любыми путями известность, чтобы пробраться в высшее общество, куда их — «профанов» — не пускают.

Надо отдать должное Зражевской: создавая «диалогический конфликт» (термин Ю. Манна[438]), она дает «противной стороне» высказаться подробно и аргументированно.

Защитником высокого, поэтического вообще и женщин-писательниц в частности перед лицом светской толпы — истинных профанов — в тексте является прежде всего Илья Альмов, а также некоторые другие посетители салона Мурудзи, например, «пламенная артистка»[439] графиня Пермская. Для Альмова-младшего женщина-писательница — не ошибка природы, а высшее существо, он считает, что талант не искажает женскую природу, а, напротив, утраивает женское обаяние.

Страшно нам, профанам, войти в заветный круг их — прощай рассудок, спокойствие! Эти женщины — поэты, автора (так в тексте. — И. С.), мне кажется, в тысячу раз заманчивее и опаснее самых отъявленных кокеток. Сердце их — мастерская и инструмент, и вся работа прямо из сердечной части: мудрено ли, что с ними такое раздолье сердцу, чувствам, — и не заметишь, как прильнешь?[440]

Интересно, что речь идет все же об опасности, но эта опасность глубины и силы чувств. Вера Днестровская, к которой и относятся приведенные выше слова, кажется Альмову похожей на Марию Магдалину с картины Рафаэля, где «Мария вся любовь, вся грусть, вся восторг, вся прелесть!»[441]. Заметим, что у Зражевской символизацией женщины-поэта становится именно Мария Магдалина. Конечно, речь идет о любви в духовном смысле, но образ Марии Магдалины (в отличие от Богоматери) ведет за собой совсем иную цепь ассоциаций.

Главным объектом интереса и Ильи Альмова, и автора является писательница, автор пьесы, имеющей театральный успех, — Алина Славина. Альмов встречает ее на художественной выставке, где она

удивила [его] резкостью своих замечаний. Скромный наряд и наружная простота мало обещали; менее всего, глядя на нее, я ожидал найти в ней такую тонкую разборчивость и столько глубоких для девушки сведений[442].

Спор об Алине и ее творчестве ведут посетители светского салона Мурудзи, высказывая изложенные нами выше суждения pro и contra женщин-литераторов.

К сожалению, в опубликованном отрывке тема оказывается только намеченной, и трудно предполагать, как она могла бы развиться дальше. Ясно, что занимающиеся творчеством женщины («профессионалка» Алина Славина и «любительница» Вера Днестровская), скорее всего, должны были стать центральными героинями и что симпатии автора (авторицы) всецело на их стороне. При этом, однако, образы Алины и Веры (как, впрочем, и почти всех других персонажей) в художественном смысле очень маловыразительны — у них нет ни лиц, ни характеров. Но, как мы уже отмечали, на наш взгляд, Зражевская не обладала сильным беллетристическим дарованием, ее стихия — публицистический дискурс, критическая дискуссия. Такое ощущение, что сюжетные перипетии — только предлог, чтобы заставить героев высказаться на важные для автора темы. Подчеркнем еще раз, что при этом противная партия получает полную возможность изложить все свои аргументы contra, дискуссия ведется с открытым забралом.

Использование романных «декораций» в текстах Зражевской, вероятно, было вызвано опасениями свернуть с проторенной литературной дороги, а может быть, и неадекватной самооценкой: в письмах Александра Васильевна рекомендует себя талантливой романисткой, а с развитием у нее психического заболевания завышенные литературные претензии становятся одной из форм выражения мании величия. Но все же, когда Зражевская не пытается создать для изложения любимых идей «говорящих кукол», получается гораздо более интересный и оригинальный результат, как, например, в эссе «Зверинец», опубликованном в 1842 году в журнале «Маяк»[443]. Оно состоит из двух частей, написанных в форме писем, первое из которых адресовано Варваре Ивановне Бакуниной, второе — Прасковье Михайловне Бакуниной[444], то есть оба письма, составляющие «Зверинец», адресованы женщинам. Причем это не формальная номинация в подзаголовке, а можно сказать, что в тексте создаются образы адресаток.

В первом случае образ Варвары Ивановны Бакуниной соединяет в себе несколько моделей. Во-первых, она — «милая Maman», с которой связаны идиллические воспоминания детства: «ласки», «попечение», «материнское участие»[445]. В ее репрезентации особо выделены черты любовного, теплого понимания, защиты. Подпись: «С детской преданностью ждет вашего ответа Александра Зражевская»[446] сделана в перспективе названной материнской модели адресата.

Однако образ «матери» здесь осложнен и дополнен еще двумя важными коннотациями: адресатка представлена как художница — «уцелела в памяти одна мадонна, которая ожила под вашею кистью»[447] (упоминание именно сюжета с Мадонной, конечно, удваивает концепт святого материнства), как женщина творческая, просвещенная, «творческая мать»: «первые семена того, что теперь взошло, посеяны вами»[448], и как доброжелательный, но взыскательный критик: «и я решилась представить все это еще несозрелое вашему разборчивому вкусу»[449].

Адресатка второго письма — П. М. Бакунина — представлена как подруга, сестра-художница, коллега по поэтическому цеху: «Милый друг! Ты у меня в долгу: — я жду от тебя послания в стихах, ты обещала посвятить мне несколько страниц»[450]. Автор письма выступает доброжелательным рецензентом и критиком стихов адресатки и выражает уверенность во взаимной заинтересованности последней, моделируя ее точку зрения, вводя в свой текст элементы диалога, реплики и вопросы эпистолярной собеседницы («Ты спрашиваешь, что я сделала и делаю?»[451]), ее гипотетическую реакцию. То есть письмо строится как фрагмент диалога-переписки, где текст одного корреспондента всегда включает в себя высказывания, как бы сделанные с точки зрения другого. Автор письма предполагает существование в собственной творческой жизни и жизни адресатки общих проблем («Неужели и твоя такая же доля?»[452]) и ждет солидарного взаимопонимания и соучастия:

Переписка очень кстати в моем теперешнем образе жизни. Только держись, друг мой, не отставай, а за мной дело не станет. Дружба, прекрасное чувство! у меня были прелестные друзья — то есть прелестные как ты, в полном смысле прелестные, умные, чувствительные, с чистым и нежным вкусом. Я жила как в раю, и вдруг откуда ни возьмись — злые обстоятельства все перевернули по-своему — друзей моих всех забросили на край света: я разорилась в пух и прах, как Наполеон под Березино, — меня бедную вытолкали из заколдованного круга. <…> Что же мне делать? — ты угадала: я точно вкарабкалась, вползла и зажила в поднебесьи, — двор об двор с твоею маленькой усадьбой[453].

В том, как представлены обе адресатки (первого и второго письма), акцентирована идея существования женского творческого солидарного «заколдованного круга», особого женского места, своего рода женского поселения в поэтическом поднебесье.

И сама форма переписки, и то, что во втором письме упоминаются имена других женщин-литераторов и доброжелательно рецензируется их творчество, — все это говорит об усилиях Зражевской выделить в литературе некую специфическую группу женщин-писательниц, рассмотреть ее как особое солидарное единство. Заметим, кстати, что подобные мысли она развивает и в другой статье, где предлагает женщинам-литераторам «больше не действовать вразброд», а «собраться всем разом» и издавать собственный журнал[454].

Первое письмо эпистолярного эссе «Зверинец» содержит также краткий автобиографический очерк — редуцированный Bildungsroman, роман воспитания женщины-писательницы, где она представляет через собственный опыт главные этапы ее становления: раннее пробуждение непреодолимого желания писать, запрет родителей и его нарушение, советы и предостережения мужского учителя и одновременно «цензора» (В. А. Жуковского в случае Зражевской), учеба, самообразование и самосовершенствование, женская сестринская поддержка, трудности и препятствия, возникающие при выходе в «мужской мир» литературной конкуренции и рынка. Определяя этот опыт как «больной и мучительный»