Пути, перепутья и тупики русской женской литературы — страница 66 из 84

Вот чтоб позабавить нас, начал он говорить, как настоящий тверитянин: «А что-ста, красненькие девочки, я чай, вы много-ста в нынешнее лето грибов набрали?» — «Нешто-ста, барин». — «Да что-ста вы делаете из них?» — «Да нонича-ста, так варим, да идим, а на зиму-ста шусим». — «И много нашусили-ста?» — «Живет-ста». Мы не могли без смеха слушать этот разговор…[967]

Как и в других вышеописанных травелогах, у Ишимовой довольно много места отводится описанию костюмов местных жителей, вероятно, потому что это зримо выделяет их как других, не таких, как мы, и потому интересных с этнографической точки зрения:

Довольно странно видеть вовсе нерусский танец между такими настоящими русскими людьми, каковы тверские мещане, особливо если в числе их попадутся девушки в старинном наряде тверских горожанок. Таких еще можно видеть в Твери и подивиться их дорогим ферязям и их крупному жемчугу. Жаль, что в толпе, попавшейся нам, не было уже ни одной такой: верно, она понравилась бы мне более этих смешных щеголих, разодетых в самые уморительные шляпки с огромными букетами цветов, в платья странного покроя из ярких шелковых материй; но посреди этого безвкусия вас вдруг поразит богатая мантилья, щегольской шарф, выписанные из Москвы или Петербурга. Ты, верно, думаешь, милая сестрица, что я шучу, рассказывая тебе это о тверских щеголихах почти самого простого звания. Нет, это все настоящая правда: моды, благодаря большой проезжей дороге от одной столицы к другой, дошли и до простого класса тверских жителей и завладели там женскими сердцами[968].

В этом внимании к деталям костюма (именно женского), а также к содержимому лавок и магазинов и вообще во внимании к деталям, мелким живым подробностям, к впечатлениям, а не трактовкам, объяснениям и сведениям, мы, вероятно, можем видеть проявление особенностей «женского взгляда». Он у Ишимовой заметен и при описании Торжка:

Теперь в числе произведений новоторжской промышленности и торговли первое место занимают изделия кожевенные: здесь можете вы найти прекрасные козловые кожи и сделанные из нее тюфяки, чемоданы, портфели, кисеты, сапоги, башмаки и туфли, вышитые золотом, серебром и шелками. Всё это проезжие могут купить, почти не выходя из экипажа: в том же доме, где гостиница, есть и магазин с этими вещами. Разумеется, все они тут очень дороги: путешественникам, на полчаса остановившимся, нет времени торговаться, а почти всегда есть охота купить какой-нибудь гостинец тем, к кому они едут. В Торжке изобилие во всем; после сытного обеда нашего нам поднесли и десерт: несколько мужчин и женщин стояли на крыльце гостиницы с корзиночками самых крупных вишен. Мы с восхищением купили, потому что вишни были чудесные, но каково же было наше удивление, когда вместо полной корзиночки этих прекрасных ягод мы нашли только два ряда их, а остальное составлено было из нескольких рядов толстой сахарной бумаги! Мы подосадовали на богатый и торговой Торжок[969].

В этом отрывке кроме отмеченного внимания к подробностям можно видеть и то, как выделяются знаковые места, как формируются и укрепляются региональные мифы, в данном случае о тороватом, но хитроватом Торжке и мастеровитых, бойких и изворотливых новоторах. Другими знаковыми местами Тверской губернии, в совокупности описаний которых (вос)создается региональный миф, являются величественная Волга, красивая и богатая историческими легендами Тверь, рабочий и оживленный Вышний Волочек.

Путешествующие женщины не только описывают Тверской край с помощью доступных им дискурсивных средств, но и видят его через очки классицистко-сентименталистской поэтики. Они видят то, что ожидают увидеть. Деревенская, коренная Россия для них — это экзотические крестьяне, которые оригинально одеты и своеобразно поют и пляшут. Трудно представить себе, что постоянно живущая в Ясной Поляне М. Волконская не видела натуральных крестьян и ничего не знала об их подлинной жизни, но законы жанра и стиля заставляют ее видеть то, что дóлжно, и описывать увиденное «приличными» словами. Все остальное остается в зоне «слепого пятна» — трудно сказать, не увиденного и не зафиксированного или увиденного, но не зафиксированного как «неприличное» для дамского пера. В результате путевые записки, о которых идет речь, участвуют в создании регионального мифа о Тверском крае и создают для самих путешественниц имажинарный образ глубинной, провинциальной России: величественной, как Волга, прекрасной в своей экзотичности, как танцующие и поющие красиво одетые крестьяне, но немного забавной в своем милом варварстве.

«Непроявленные негативы»Дневник Софьи Островской[970]

Казус Софьи Островской

Объектом исследования в данной статье будет «Дневник» Софьи Казимировны Островской (1902–1983), который она вела с 1911 по 1950 год. При рассмотрении этого сложно организованного и многослойного текста нас будет прежде всего интересовать тип личности автора дневника или, точнее, модели Я, создаваемые в дневниковом нарративе. Мы исходим из того, что дневник — это место, где в процессе письма автор постоянно определяет и переопределяет собственную идентичность, и дневниковое Я в определенном смысле является эффектом рассказывания[971].

Бóльшая часть текста Островской написана в советский период и безусловно обнаруживает зависимость от «идей и форм времени», но эта связь сложна, опосредованна и неоднозначна.

Дочь богатого предпринимателя и домовладельца, в советские годы репрессированного, блестящая ученица католической школы для девочек, человек с широкими окололитературными знакомствами и большими литературными амбициями, знаток языков, переводчица Софья Островская была человеком, чьи идеологические предпочтения и художественные вкусы формировались в эпоху fin de siècle. С другой стороны, в 20‐е годы она работала сотрудницей угрозыска и, по слухам, в 30‐е и 40‐е была тайным осведомителем НКВД. Именно этот факт особо подчеркивает публикатор[972] и автор предисловия к изданию «Дневника» Т. С. Позднякова, и на нем же делают акцент немногочисленные рецензии[973] и рекламные аннотации книги, называющие «Дневник» «записками сексота».

Как человек культуры модерна, вовлеченный в проект советской модернизации и культурности, Островская в какой-то мере и типичный, и исключительный «казус» времени. Этим она и интересна. Анализируя ее дневник, мы пытаемся найти ответ на следующие вопросы: каким образом и какими способами конструируется в дневнике авторская социокультурная и гендерная идентичность? какие из существующих (в современной автору культуре) дискурсов идентичности оказываются востребованными? Или, в терминах Мишеля де Серто: какие гегемонные стратегии культурной репродукции нормативных идентичностей (selves)[974] являются легитимирующими при конструировании персональной идентичности в дневниковом повествовании? Был ли для Островской актуальным и значимым советский проект трансформации социума и личности?

Пользуясь выражением Натальи Козловой, автора книги о советских людях и их дневниках, можно сказать, что, изучая дневник, мы ищем ответ на вопрос о «вкладе индивидов в изобретение истории, одновременно пытаясь показать, каким образом история общества вписана в их язык и тело»[975].

Второй фокус нашего внимания в этой статье связан с проблемой жанра. «Дневник» Островской можно назвать многослойной «композицией»[976], которая складывается из нескольких дневников разного типа. Записи за 1911 и 1913–1917 годы представляют собой типичный дневник молодой девушки, которую обычно побуждают к письму взрослые с целью самовоспитания и самоотчета[977]. Дневник 1927–1928 годов представляет собой записи снов и мистических откровений[978], а дневник 1933–1947 годов — это в основном текст-криптограмма, «зеркальное письмо», по определению самой Островской. Прочитав начало «Поэмы без героя» А. Ахматовой, она запишет 31.07.1944 года:

Из всех углов памяти начинают зыбко проступать призраки <…>, которые я умерщвляла, прогоняла, закрывала на ключ, превращала в невинные альбомные воспоминания <…>. Вся жизнь прошла на симпатических чернилах[979], оказывается[980].

Однако необходимо уточнить, что дневниковые записи, которые Островская вела в блокадном Ленинграде и которые она сама называет «тетрадями войны» (1941–1943), организованы сложнее: в них «многое говорится открыто, без тайного, двойного дна»[981]. Островская пишет блокадный дневник отчасти как свидетельство очевидца, обращенное к будущему читателю и исследователю. Но, с другой стороны, криптографический принцип письма не исчезает и в военных тетрадях.

Мы сосредоточим внимание именно на «криптографическом» дневнике 1933–1947 годов и постараемся в ходе анализа конструируемых в нем моделей идентичности обсудить также некоторые вопросы, связанные со спецификой этой оригинальной разновидности дневникового жанра. Существуют ли способы «дешифровки» дневника такого типа? Какие стратегии его интерпретации возможны? С какими допущениями и ограничениями мы сталкиваемся при использовании такого дневника как исторического источника? Какого рода информацию мы можем считать достоверной при работе с таким типом источника?