Пути, перепутья и тупики русской женской литературы — страница 81 из 84

в секретики, когда где-нибудь в потайном месте двора под цветным стеклышком захоранивается в земле созданный из разной пестрой мишуры «секрет», который должен быть тайной, но смысл создания которого в то же время состоит и в том, чтобы предъявить его избранным, как правило, лучшей подруге, поделиться этой тайной с ней[1231]. Аналогичным образом хранящиеся в потаенных местах девичьи дневники (или избранные места из них) часто читаются подругам или подругами.

Но в дальнейшем, говоря об адресате, я имею в виду по преимуществу не таких реальных читателей и не автоадресацию, автокоммуникацию. Адресованность дневника проявляется и в другом, в наличии некоего незримого контролера, цензора, высшей инстанции, на которую автор дневника постоянно оглядывается в процессе письма. Эта та незримая, неперсонифицированная «экспертная группа», недреманное око, невидимый «суд присяжных», кому автор дневника делает признание и от кого хочет получить признание. Особенно это характерно для дневников, которые строятся как автодидактический текст.

Подобная разновидность дневника известна давно. В России она получила довольно широкое распространение в конце XVIII — начале XIX века. Л. Я. Гинзбург, анализируя дневник В. А. Жуковского как образец произведения подобного типа, связывает популярность такой дневниковой формы с влиянием протестантской религиозно-моралистической литературы и масонства, более конкретно — книги Иоанна Масона «Познание самого себя», переведенной в 1783 году И. П. Тургеневым, которая предлагала целую программу упражнений по самонаблюдению и очищению души[1232]. Дневник Жуковского, по мнению Л. Гинзбург, прежде всего — дневник самонаблюдения и сопоставления своего Я с неким всеобщим и всегда себе равным идеалом чувствительного и добродетельного человека.

Подобная автодидактическая традиция очень сложно и своеобразно трансформировалась в советском контексте.

Олег Хархордин, изучая наиболее распространенные практики самоанализа и самовоспитания советского человека, замечает, что они сформировались на основе покаянных практик самопознания, характерных для восточного христианства. Именно обличение, критика, покаяние перед лицом коллектива, публичное обсуждение персональных качеств человека в специальной ситуации чистки или позднее в ее рутинизированных версиях («Ленинский зачет» для школьника и т. п.) и были способами формирования советской идентичности. Знание российского индивида о себе складывалось как результат выявления и обсуждения его очевидных дел и достижений релевантной группой. Обличаемый или перманентно приуготовляемый к процедуре обличения человек мог заранее поработать над собой — через подражание образцам, через самоформирование и самопланирование[1233]. Вышеназванное становится практиками повседневности, дискурсивным фоном, который незаметен и потому вездесущ.

Все эти предварительные замечания, как мне представляется, окажутся полезными и важными при рассмотрении нашего материала.

Дневник, о котором пойдет речь, вела обычная советская девочка-девушка Ирина Холмогорская в 1968–1975 годах. В 1968–1970‐м она училась в средней школе г. Вологды, а с 1970 по 1975 год — на филологическом факультете Ленинградского госуниверситета. Дневник представляет собой десять общих тетрадей, записи в которых ведутся не ежедневно, но более-менее регулярно. В настоящем сообщении я остановлюсь только на первой, школьной части дневника, занимающей четыре общие тетради. Первая запись датируется 9 августа 1968 года, в последней записи четвертой тетради от 24 мая 1970 года говорится о последнем школьном звонке. В момент ведения дневника Ирине 15–16 лет.

Немного об авторе дневника. Это довольно «типичная» советская девочка, в том числе и по своему «социальному происхождению», как писалось в советских анкетах. Ее бабушки и дедушки — выходцы из северной деревни (Вологодская и Архангельская обл.). И тот, и другой дед — сельские коммунисты, которые сделали в советское время небольшую карьеру, стали начальниками среднего звена. Бабушки же до старости лет остались малообразованными, «простыми» женщинами. Родители ее — горные инженеры, первые и в том, и в другом роду люди с высшим образованием. С начала 1960‐х до 1968 года семья жила в ГДР, где отец работал в советско-германском обществе «Висмут». Советские специалисты жили небольшой и относительно замкнутой колонией с довольно высоким уровнем материального достатка, развитыми разнообразными формами организованного коллективного досуга. Там отсутствовало социальное расслоение и, разумеется, была правильная идеологическая атмосфера, по крайней мере, на том внешнем уровне, который был понятен и доступен детям. Летом 1968 года семья вернулась в Советский Союз, отец получил работу на Украине, но из‐за временной неустроенности быта мать и дети (три девочки) какое-то время жили у бабушки, в Вологде. Потом мать и сестры уехали, а автор дневника, Ирина, упросила оставить ее в Вологде и жила там, в доме бабушки и дяди, два года до окончания средней школы. Эта преамбула нужна потому, что в некоторой степени объясняет идеологическую зашоренность и инфантилизм нашей героини. Она была в некотором роде гомункулом, выращенным в насыщенном советском бульоне (похожими были дети из закрытых городов, космических городков типа Ленинска).

Писать свой дневник она начинает в ситуации резкого жизненного перелома: смена страны, города, школы, условий жизни (бабушка с дядей живут в материальном отношении очень скромно), отрыв от родителей, — все происходит одновременно. Ситуация порождает ощущение кризиса, страшного одиночества (все первые страницы дневника переполнены записями про ожидание и получение писем от оставшихся вдалеке старых друзей). События, которые фиксируются в дневнике, — самые обычные для жизни советской школьницы: уроки, поездки в колхоз, комсомольские собрания, «огоньки», вечера, участие в молодежной редакции при местной комсомольской газете, поездка в трудовой летний лагерь, книги, фильмы, подруги, первая любовь и пр.

Дневник очень личный, приватный в том смысле, что в высшей степени эгоцентричен, сосредоточен на выяснении отношений со своим Я. Напряженная саморефлексия мотивирована ситуацией одиночества, отсутствия поначалу друзей, трудностями адаптации в новую среду. Этот «сюжет» развивается по двум линиям: самоапология и самобичевание с последующим самовоспитанием.

На звучащий лейтмотивом вопрос: почему я одна, почему меня не понимают? — предлагается два конкурирующих ответа, которые, если упустить вариации и оттенки, сводятся к следующему: они не понимают меня, потому что я слишком хороша для них; и — они не понимают меня, потому что я слишком плоха для них, недостойна их дружбы, и мне надо исправлять себя и становиться лучше.

События внешней жизни, конкретные приметы времени появляются, конечно, на страницах, но не так часто. То в разговоре на пляже собеседница говорит, что «в Чехословакии теперь все спокойно» (23.08.68), то упоминается, что на школьный вечер некто продвинутый принес музыку Битлов, а

никто не понял. Требовали такую музыкальную пошлость, как «Лада» и «Электричка». Что у нас в школе за вкусы. Ничего нового не принимают, как старые бабки (5.11.1969).

Время от времени упоминаются китайцы — главный образ врага, — то со страхом (вдруг нашим мальчикам придется воевать?), то иронически: учительница обществоведения, объясняя классовую сущность мировоззрения, написала на доске «Рабство вечно». «Бог создал человека», а одна одноклассница говорит: «Вот сфотографирую и пошлю китайцам — чему в советской школе учат» (1.09.1969).

Но все же в основном дневник заполнен разговорами о себе, самопризнаниями и самоуличениями. Однако самые приватные, личностно значимые вещи обсуждаются с помощью тех идеологических схем и понятий, которые услужливо поставляются господствующим (советским) дискурсом. Так, ключевыми концептами для проговаривания и прописывания самой болезненной и личной проблемы — отчаянного одиночества, непризнанности — становятся идеи и понятия коллективности, братства, большой семьи, которые в высшей степени важны для советского мифа[1234], но здесь еще приобретают характерные для шестидесятых годов черты «романтики»: вместе куда-то ехать, что-то там открывать, делать трудное дело, петь у костра, жить сообща, дружной семьей[1235]. «Чем хорош колхоз? Вернее, колхозная жизнь. Все вместе. Как в семье. Колхоз сдружает» (6.09.68). Можно увидеть в дневнике постоянную зависть к этим мечтаемым, гипотетическим братским сообществам. Так, долгий шлейф восторгов вызывает знакомство с ребятами из отряда «Алые паруса» клуба «Романтики», которые все поголовно собираются поступать в геологоразведочный. Один из длящихся сюжетов — участие в молодежной редакции при комсомольской газете, которая рождается из ностальгии ее инициаторов по существовавшему когда-то в начале 60‐х клубу «Гренада». Вымечтанные идеальные отношения в школе, среди одноклассников (не имеющие ничего общего с реальностью) описываются словами популярной песни: «Одноклассники-однокашники и ровесники, и друзья. Мушкетерскому братству нашему по-мужски буду верен я». Запись от 9.09.1969 содержит подробное описание публичного диспута в клубе железнодорожников «Называться человеком — легко, быть человеком трудно»:

Сначала показали фильм «Улица надежд» о ребятах, которые строят на Таймыре поселок Светлый. Так здорово там у них, позавидуешь. Конечно, сразу мечты — махнуть на стройку и т. п. Идея этого фильма (ее высказывает один из героев): «Я уверен, что молодежь поедет туда, где трудные условия. Многим хочется испытать, чего ты стоишь да и стоишь ли ты вообще чего-нибудь».