При этом практически не обсуждается, как уже отмечалось, одежда, мода, внешность, даже модели женственности обсуждаются не непосредственно, а скорее в форме «оговорок» или «проговорок»:
она омужичивает себя. Я ведь недавно делала то же самое. Я теперь не так страдаю, что родилась девчонкой, вообще-то важна не форма, а содержание (21.12.68); неужели я такая уродка и дурочка, что никому-никому (нормальному) не нравлюсь. Конечно, ни настоящей женственности, ни настоящей мальчишести. Недоделанная. Вот и сиди. Сама виновата (8.01.69); Наташа Ростова — мой антипод (21.04.69).
Несмотря на то, что идеалом коллективности объявляется «братство», на самом деле в дневнике много говорится о «сестринстве» — об отношениях с сестрами, о сложном процессе обретения подруг и потом о «посестрениях» с ними, о девичниках, доверительных разговорах с подружками. Именно опыт общения — прежде всего с подругами-одноклассницами — «гасит» верноподданнический пафос, хотя, конечно, не до конца: записывая, то есть фиксируя для себя некоторые рассказы о жизненных историях, не совпадающих с ее идеализированными представлениями о социуме, автор дневника скорее стремится отстраниться от них комментирующими словами типа «как это страшно», «словно в грязи вываляли» и т. п.
В данном сообщении я пыталась проанализировать, о чем и как писала в своем дневнике советская девочка в переломные для социализма 1968–1969 годы (с этого времени, в общем, началась медленная агония строя).
Но, возможно, не менее интересно было бы задаться вопросом о том, что она НЕ записывала. Как отмечает Л. Гинзбург,
всегда возможен и необходим вопрос: какие элементы текучей душевной жизни может и хочет человек закрепить, сформулировать для других и для себя, и что именно он оставляет неоформленным[1238].
Автор практически не пишет о бытовой и материальной стороне жизни, которая в эти годы в Вологде была далеко не благополучной: масло, мясо, колбасу надо было «доставать», выстаивая многочасовые очереди. Очень мало пишет о своих страхах — страхе войны, безумном, доводящем иногда почти до обмороков страхе смерти и небытия (отсюда ужас перед кладбищами, покойниками, похоронами). Не пишет об активно пробуждающейся сексуальности и многих вещах и проблемах, с этим связанных. О мистических, магических девичьих практиках (кроме гадания на картах) — толкованиях снов, предчувствиях, суевериях и т. п. Не пишет или почти не пишет об отношениях со взрослыми — учителями и родителями. Отношения с родителями (которые, правда, далеко) изображаются в сентиментально-идеализированных тонах, что далеко от истины.
В дневнике собственный многообразный мир — внешний и внутренний — изображен по преимуществу в той его части, которая может быть предъявлена публичному осмотру. Правда, некоторые «скрытые» от контролирующего взора вещи проговариваются (чаще во втором смысле этого слова — то есть как неосознанные проговорки в «трещинах» и «разломах» господствующего дискурса). Конечно, с помощью особых аналитических процедур мы их можем более или менее обнаружить, но все-таки это не снимает вопроса — в какой степени вообще можно говорить об искренности, свободе самовыражения и неадресованности дневника, о его «правдивости». Не является ли дневник в чем-то более фиктивным текстом, чем текст художественный, fiction-литература, где между автором и протагонистом не предполагается тождества, по условиям жанрового «договора», что в какой-то степени снимает многие табу?
И последнее, что я хотела бы добавить, объясняя, почему я так смело могу строить догадки о том, чего нет в этом дневнике. «Холмогорская» — это моя девичья фамилия, и дневник, о котором шла речь, — это мой собственный дневник, хотя мне самой иногда трудно было в это поверить.