«Анно Домини 1401[12].
Господин скульптор и резчик по камню, мастер цеха кавалер Роже дю Вентре нашел последнее успокоение здесь вдали от родной Лотарингии, да смилуется над ним Господь Бог.
Владетельный барон Франц фон Клюге всемилостивейше призвал в сей град кавалера Роже дю Вентре с племянником его кавалером Гийомом дю Вентре-младшим, мастером, скульптором и резчиком, и мною — недостойным подмастерьем Иштваном Ковачем.
По указанию господина барона мы покрывали резьбой стены его нового каменного дворца в городе. Кавалер Гийом дю Вентре всей душой полюбил молодую крестьянку Марию Шваб, которая привозила нам продовольствие из принадлежащей господину барону деревни. Любовь их была взаимной и приближалась к бракосочетанию. Кавалер Гийом дю Вентре поехал в Лотарингию, чтобы получить на этот брак согласие своей матери, поскольку отец его к этому времени скончался. Во время его отсутствия господин барон Франц фон Клюге вероломно заманил к себе девицу Марию Шваб и овладел ею. Не перенеся бесчестья и обиды, бедная девушка бросилась в речку и утопилась. Вернувшийся на другой день после этого с разрешением на брак кавалер Гийом дю Вентре, к всеобщему удивлению, не стал мстить господину барону, а молча увез тело своей возлюбленной куда-то в горы»…
— Да у него и не было другого выхода, — прервав чтение, бесстрастно пояснил Помонис. — Мария Шваб как самоубийца совершила смертный грех и не могла быть похороненной ни на одном христианском кладбище. По закону могила ее должна была оставаться безымянной. — И продолжал чтение: «— Кавалер Гийом дю Вентре вернулся через две недели изможденный и бледный и тут же бросил перчатку господину барону Францу фон Клюге, который не мог не принять вызов, так как кавалер Гийом дю Вентре имел рыцарское достоинство. На поединке он убил господина барона, но и сам получил смертельную рану, от которой вскоре скончался.
Безутешный дядя его господин кавалер Роже дю Вентре создал для него небывалой еще красоты саркофаг, похоронил племянника с честью, но, сломленный страшной потерей, скончался в том же году и погребен под сей плитой. Я же, недостойный и горемычный его подмастерье Иштван Ковач, отдав последний долг своему учителю и вырезав эту надпись, остаюсь в родном городе с разбитым сердцем.
Мы все долго молчали, после того как Помонис кончил читать надпись. Потом, не знаю почему, я сказал:
— В ледяной воде реки утопленница так закоченела, что, когда вернулся Гийом, тела его любимой еще не коснулось тление. А может быть, оно так и пролежало до его приезда на дне реки, среди водорослей и играющих рыбок.
Никто не ответил мне. Наконец послышался громкий голос Василе:
— Девице Марии Шваб, кавалерам Роже и Гийому дю Вентре, честному летописцу Иштвану Ковачу вечная память!
— Вечная память! Вечная память! Вечная память! — повторили мы хором, а Иштван, у которого слезы выступили на глазах, при этом мелко крестился.
Затем Василе так же громко возгласил:
— Господину профессору Помонису, господину профессору (тут он назвал мою фамилию), господину Иштвану Дьердю — ура! Ура! Ура! — И ребята подхватили это «ура».
— Скажи громовержцу, — обратился к Василе после некоторой паузы Помонис, — пусть поломает голову над тем, почему оба саркофага оказались пустыми, как попал мрамор в деревню, да тут еще вообще есть над чем подумать. А еще скажи: я прошу, чтобы оба саркофага всегда стояли рядом, а если при раскопках придется разбирать этот дом — пусть вызовет меня. Я позабочусь о том, чтобы новый дом Иштвана был лучше этого.
Мы помылись, поели и, тут только осознав, как сильно устали, повалились спать где попало. Однако утром, как и обычно, Помонис разбудил меня. Археологи уже ушли — в музее, да и вообще в городе, рабочий день начинается очень рано.
На прощанье мы обнялись с Иштваном, уселись в нашу «скорую», которая уже ждала у входа в «Сладкую жизнь».
— К Фаркашу! — приказал Помонис.
Шофер Зураб с места рванул машину.
— Да погодите, — в сердцах сказал я, — у меня вещи остались в отеле.
— Вещи давно в машине, пора бы и привыкнуть, — проворчал Помонис.
Да, в самом деле, пора бы и привыкнуть, но мне не хотелось сдаваться.
— Скажите, а что, эта «скорая помощь» не может понадобиться по прямому назначению? — с вызовом спросил я.
— У них там есть еще точно такая же колымага и два врача, — парировал Помонис, — а вот вы хоть раз видели ее на улицах города?
— Нет, — честно признался я.
— И не увидите, — с твердым убеждением сказал Помонис, — здешние жители не любят торопиться. Они ничего не делают наспех. «Скорая помощь» им не нужна. Вот Фаркаш нас заждался. Эй ты, мямля! — закричал шоферу Помонис. — Ты что, заснул там за рулем?!
Зураб только ухмыльнулся и заложил крутой вираж по серпантину горной дороги на такой скорости, что у меня в глазах потемнело. Мы мчались, поднимаясь все выше и выше в горы, навстречу новой тайне — неведомому еще мне древнему могильнику и незнакомому пока доктору Фаркашу.
— Кстати, — как бы небрежно бросил Помонис, — настоящая фамилия Иштвана — Ковач, а Дьердем он стал в партизанском отряде. Так эта фамилия и прилепилась. А Ковачи — коренные обитатели города и жили всегда в том же районе, где сейчас «Сладкая жизнь».
— Вот как, — удивился и обрадовался я, — значит, и этот круг замыкается.
— Эти круги вообще не замыкаются, — задумчиво произнес Помонис, — они лишь перекрещиваются, образуя восьмерку, и в точке пересечения напряжение так велико, что развитие переходит в новую восьмерку уже в новом качестве, и так до бесконечности. Все сцеплено друг с другом, но то, что повторяется, повторяется уже на новом уровне, и ничто не пропадает бесследно.
— Любопытная у вас теория развития, — сказал я.
— Эта теория придумана не мной, — помолчав, ответил Помонис, — а одним из ваших соотечественников, человеком очень одаренным и интересным.
Но вопрос, который вертелся у меня на языке, так и не был задан. Зураб развернул машину: перед нами на склоне открылись черные прямоугольники раскопов и немногочисленные пестро одетые люди в них и возле них.
В. СавченкоНедочитанный Чернышевский
Вот уж к кому история была несправедлива!
В самом деле. Много ли прошло по земле людей, которые с таким самоотвержением, так настойчиво, и преданно, и эффективно служили человеческому прогрессу, и чем же отплатила история?
В 33 года — возраст Иисуса! — в расцвете творческих сил он оказался в тюрьме, более 20 лет провел в каменных одиночках Петропавловской крепости, на каторге и в сибирской ссылке, потом еще 6 лет — под полицейским надзором в Астрахани и Саратове, так до конца своих дней и не смог уже вернуться к деятельности, к которой был призван, к публицистике, науке, политике. Всю жизнь этот человек духовно менялся, пересматривая, уточняя свои взгляды, «вырабатывая» себя, совершенствуя свою «натуру», и проповедовал в своих статьях и книгах именно самоизменение, самовыработку, а за ним по какой-то иронии судьбы (то есть, собственно, понятно, по какой, — по логике борьбы, которую вели с ним и его «реалистическим» учением его политические противники) закрепилось в литературе — первоначально, понятно, в либеральной — клише твердокаменного нигилиста-утилитариста, вечного «мальчишки», воззрения которого застыли еще в юности. В бурные пореформенные 1861–1862 годы Чернышевский много сил и времени отдал поиску путей объединения оппозиционных групп в России против главного врага социального прогресса — российского самодержавия, а его современники навесили на него ярлык политического сектатора, не признающего никаких компромиссов в политике. Впрочем, на него навешивали ярлыки и противоположного значения — отставшего от стремительного бега времени, примирившегося с действительностью кабинетного ученого.
Конечно, не одна хула сопровождала Чернышевского в жизни и преследовала после смерти, у него всегда было много восторженных почитателей, горячих и преданных последователей, учеников, пропагандировавших его учение, но голос хулителей все же долго звучал громче других голосов, внедряясь в сознание «образованного общества» так долго, что и сегодня порой дает о себе знать, проявляясь в самых неожиданных формах, стародавняя традиция либерального уничижения, созданного Чернышевским…
Я не собираюсь вмешиваться в споры ученых, занимающихся исследованием творческого наследия Н. Г. Чернышевского, судить-рядить о том, кто из них больше, а кто меньше прав, кто ближе к подлинному Чернышевскому, а кто дальше. Я лишь хочу поделиться с читателем своим опытом изучения наследия Чернышевского, некоторыми наблюдениями, мыслями, приходившими в голову во время работы над романом «Властью разума», вышедшим в 1982 году.
Но прежде чем пуститься в путь к истокам творчества и самой личности Чернышевского, я должен объяснить, а что же, собственно, побудило меня взяться за Чернышевского, да еще писать о нем роман?
О том, что писать о Чернышевском «художественное» — задача почти немыслимая, мне приходилось слышать не раз. Вспоминаю давний разговор со знакомым литературоведом, исследователем творчества Ф. М. Достоевского, писавшим порой, в связи с Достоевским, и о Чернышевском, не буду называть его по имени, обойдемся инициалами М. Д. В то время я работал над книгой о народовольцах-первомартовцах, людях удивительной нравственной выработки, в громадной степени обязанных ею Чернышевскому, которого они сами называли своим духовным отцом, и поэтому, естественно, мне приходилось обращаться к творчеству Чернышевского, читать то, что читали народовольцы. И вот однажды зашел у нас разговор с М. Д.
— Вот кто неблагодарная фигура для романиста, — заметил М. Д., имея в виду Чернышевского. — Просто не представляю себе его героем художественного произведения.