Пути в незнаемое — страница 65 из 93

всем придавить и совсем засыпать не могла, словно шлейфы, подобно парусам, наполнялись порою ветром и сбрасывали с себя песчаный прах… Шлейфы исчезли, когда вместо массивов появились источенные песком и ветром одиночные скалы, похожие сверху на полураскрывшиеся бутоны черных тюльпанов… Рыжая рябь беспрестанно катилась там на север, и не верилось, что есть сила, способная остановить ее наступление. Но волны песчаной ряби разбились все же о сомкнутый строй черных скал. Пустыня взъерошилась, покрылась песчаными грядами и невесть откуда взявшимися вулканическими на вид кратерами, вспорола себя руслами давно пересохших рек, обнажила лежбища давно исчезнувших озер — замытые глиной овалы с бледными извивами давних глубинных потоков…

Солнце опускалось в невидимый даже с небес Атлантический океан, и на пустыню надвигалась ночь. Сахара сначала поголубела на востоке, а потом на черный, покрытый пустынным загаром камень легли угрожающие кровавые лучи уходящего солнца, и возникло ощущение отбушевавшего огня, прорвавшегося все-таки сквозь щели остывающей коры земли, — отбушевавшего, да. Но не исчезло и не могло исчезнуть ощущение бесконечности огня и угля и в пространстве и во времени… С заходом солнца пространство и время сжались, и дымчато-синяя мгла наползла на пожарище, местами приглушая огонь, а местами обнажая обгоревшие остовы скал, еще не успевших остыть. Они, эти остовы, были остроребристыми, с извилистыми щупальцами, сплетенными в центре в тугой узел; щупальца прожигали синюю мглу над собою и были похожи и на разбросанные руки, и на смертельное оружие средневековых африканцев, которое внешне напоминало пропеллер, поднявший человека в небо…

Уже над Северной Африкой заметался на серо-синем фоне очень маленький, похожий на свечку факел; он действительно был мал на беспредельной синей панораме Сахары. Но он был рукотворен, этот факел — горел газ, добытый из недр пустыни…

Из странички, посвященной одному из перелетов над Сахарой, мне не составило бы особого труда убрать сухие русла рек, илистые озерные впадины… И конечно же газовый факел в уже почти ночной Сахаре и «Протогее» Лейбница формально несовместимы. Но именно формально. Ведь тот же Лейбниц не мог не знать, что он пишет свои сочинения на охлажденной, а не на раскаленной земле-сковородке.

Стало быть, была вода. Ни Лейбниц свою «Протогею», ни Гумбольдт свой «Космос» не смогли бы создать без воды — это не для шутки говорится. Им не хватило бы для этого сложности окружающего их мира.

Принимаем как факт: вода откуда-то, но все же взялась, и к черно-алым краскам Земли добавился голубой цвет — цвет воды. Вода бесцветна в капле, но, ох как богата она цветовой радугой, когда капель миллиарды или, лучше, мириады, ибо это строго не определенное слово предполагает сколь угодно бесконечную множественность. Собственно, и радуга — это ведь воды многоцветье… Жителей средних или экваториальных полос земного шара — потопами, в общем-то, не удивишь, — случаются они, быть может, даже слишком часто. Но штрихи к общей картине важны…

Итак, Южная Америка, Колумбия, город Медельин, в ботаническом саду которого есть аллея Гумбольдта… Нам лететь совсем недалеко, до столицы Колумбии Боготы. Ночь. В числе первых я вышел за пределы аэропорта и остановился у служебного автобуса. Мне показалось, что несколько крупных горошин ударили по металлу, но, поскольку ни одна меня не задела, я не обратил внимания на эту мелочь… Когда мои товарищи оформили документы, мы пошли к самолету («Дуглас-3», как я запомнил), и на бетонной дорожке нас застал дождик. В самолет я вошел вторым или третьим, а последний из моих товарищей вбежал к нам в темных ливневых разводах на сером костюме; в самолете уже стоял грохот от того же самого мириада капель-горошин, бьющих теперь по металлическому фюзеляжу. Мы двинулись осторожным ходом к взлетной полосе, и фары самолета не прорывали светом сплошного ливня. Теперь, когда минуло много лет, движение нашего некрупного самолета вспоминается как движение тоже некрупного жука с выставленными вперед усами-антеннами, но тогда это сравнение в голову мне не пришло. Ощущение было не из самых приятных.

Гроза накрыла аэродром, но грома — увы — мы не слышали. Слышали только грохот первозданной воды, бьющей в металлический цилиндр «Дугласа» — шедевра двадцатого века. Было бы удивительно, если бы «Дуглас» взлетел.

Он не взлетел. Первозданный потоп прижал, прибил, как ветку пальмы, к взлетному бетону нашу тяжело нагруженную птицу; впрочем, скорее это было ощущение накинутой сети, которая все равно не позволит взлететь… Сорок минут полыхало голубое пламя и продолжался струйный ливень — казалось, мы навсегда прикованы к бетону, сплетены в одно целое с небом. Ни гроза, ни ливень не кончились, но сильнее вдруг заработали моторы и сильнее натянулись золотистые нити ливня, уходящие в нижнюю темноту. И теперь уже не ливень властвовал над самолетом (я не уловил мгновения перехода), — а самолет управлял ливнем. Самолет гнул его тканые струи, то круче, то мягче уводя их под крыло или разводя в стороны… Кончилось тем, что на взлете — а мы, наконец, взлетели прямо в голубое пламя, — золотистые струны или струи, подчинившись, остались ниже плоскостей взлетевшего «Дугласа». Все угасло. Пятьдесят минут, которые мы летели до Боготы, прошли в серой дреме…

В том варианте, который с поправкой на современность описан в двух эпизодах, фигурируют три геосферы: литосфера, атмосфера и гидросфера. Позволю сказать это себе с полуулыбкой, но на ранних этапах развития нашей планеты между Плутоном и Нептуном шло отнюдь не идейное сражение — бой был встречным, бескомпромиссным, и даже в чем-то напоминал разлады, вроде человеческой проблемы «отцов и детей». Плутон выступал в роли отца, Нептун — непокорного сына. Дело в том, что океаны, гидросфера в целом возникли, как пишут в специальных работах, в результате «дегазации недр», но из атмосферы вода выпадала тоже. Два встречных ливня — снизу вверх и сверху вниз! — дали нам воду, богатство воистину бесценное и уникальное: нет ни одной планеты, столь же щедро увлажненной, как наша (кстати, вулканическая лава подчас более чем на две трети состоит из воды).

Гумбольдт — с наибольшей четкостью это сделано в незаконченном пятом томе «Космоса» — различал, как он говорил, «азоический» и «зоический» периоды в истории планеты, или «абиогенный» и «биогенный», как говорим мы теперь, понимая то же самое: до появления жизни и после появления жизни. Никаким верховным силам факт возникновения жизни на Земле Гумбольдт нигде и никогда не приписывал. Каким-то образом она возникла сама, но каким — Гумбольдт решительно отказывался обсуждать, ссылаясь на то, что в науке должен господствовать эмпирический подход к явлениям природы. Раз нельзя доказать, то не следует и обсуждать. Любопытно, что сто лет спустя также (дословно) определил свой подход к той же проблеме В. И. Вернадский, хотя в его время уже существовали логически последовательные гипотезы (А. И. Опарина, например). В этом варианте (о других речь еще впереди) Вернадский выступал прямым восприемником Гумбольдта.

Вполне закономерно, что, не ставя вопрос о том, как возникла жизнь, Гумбольдт не рассуждал и о том, где она возникла. Но Гумбольдт, конечно, не мог не видеть, что мангровые заросли Карибского моря — это связующее звено между растительностью и животным миром океана и суши.

Там, в этих особого класса ландшафтах, жизнь, как мы теперь знаем, осваивала воздушную и твердую среду, училась ползать, ходить и летать, а не только плавать. В общей картине мира Гумбольдта все эти подробности очень существенны: без них не возникли бы представления о «всеоживленности» планеты и «лебенссфере» — важнейших понятиях и в современной науке.

«Всеоживленность» Вернадский перевел как «всюдность» жизни, и оба варианта сосуществуют в современной науке. Собирательный, синтезирующий ум Гумбольдта с неизбежностью должен был выйти на проблему распространенности жизни на планете после того, как он обнаружил тайнобрачных в рудниках Германии… Он видел светящийся жизнью ночной океан… Проник в глубь населенной странными птицами пещеры Гуахаро… Видел бабочек на вершине Тенерифа… Поднимался на заоблачные вершины Южной Америки, а над ним парили кондоры… Конечно же мысль о могуществе жизни, о ее способности либо адаптироваться к сложным природным вариантам, либо как-то видоизменять их, — эта мысль должна была явиться просто, естественно. Но одно правильное заключение по самой природе логики требует своего продолжения в неизвестное.

Таким неизвестным была необходимость понять, как сосуществует все живое, и Гумбольдт определенно высказался на сей счет: все живое объединено общей связью. Иначе говоря, жизнь едина. Но если так, то она должна быть едина и по происхождению, — это мое продолжение мысли Гумбольдта, но иного варианта нет.

Если все живое взаимосвязано, то — по логике — оно не просто набор видов растений и животных, — оно единое целое. Гумбольдт это первым понял и первым ввел в мировую науку понятие «сферы жизни», разумея под оной все живое на планете. «Лебенссфера» Гумбольдта — точный переводной эквивалент всем известной теперь биосферы.

Гумбольдт обладал незаурядными лингвистическими способностями и знаниями, и на первый взгляд кажется несколько странным, что он соединил немецкое «лебенс» (жизнь) с греческим «сфера». Вероятно, это произошло потому, что лингвистически однородная «биосфера», как термин, имела широкое хождение во Французской науке (в начале 1840-х годов вошла даже в толковые словари), но подразумевалась под «биосферой» не «сфера жизни», как теперь, а некие предполагаемые «глобулы», «неделимые жизни» — ее первоатомы. Уже к концу жизни Гумбольдта стало ясно, что глобул-биосфер не существует, прежний смысл термина потерял значение, и в последней четверти девятнадцатого столетия термин «биосфера» обрел современное звучание, стал обозначать планетную сферу жизни, что и сохраняется за ним по сей день (хотя есть нюансы, важные, впрочем, лишь для специалистов). Для понимания же эволюционной концепции Гумбольдта очень важно помнить, что он в числе первых (наметки были у Бюффона, у Ламарка) выделил Жизнь — наряду с лито-, атмо- и гидросферами, — как еще один всепланетный феномен.