Великолепные надежды — результат казался несомненным. И вдруг — статья генденгайновского ученика Ландау с невразумительными данными, но категорическим утверждением, что атропин секрецию железы у его кроликов не прекращает. И значит, ее остановка в опыте Бернштейна при пережатии вагуса — общая реакция на травму!..
Илья Фадеевич еле тогда удержался, чтоб не заняться этим самому, — уверен был, что угадал подводный камень. И раз самому некогда — затвердил как конкурсную тему! А Овсянников сей предмет знал отвлеченней — по журналам. И уж поскольку мастерам не дались должные ответы, да и конкурсантам лучше не повторять друг друга, он предложил своему милому Владимиру Николаевичу иной заход: используя временную фистулу, ответить, не участвует ли в событиях другой брюшной нерв — «splanchnicus major» — «большой чревный», несущий симпатические волокна… Окажется — не служит? И это — прекрасный результат для конкурсной работы: еще один довод в пользу роли вагуса и правильности главного пути, избранного наукой. Достанется ли конкурентам равноценный аргумент!..
Никто не знал, как все обернется. Что в октябре 74-го бунт студентов-медиков сокрушит Ционову профессорскую карьеру. Слово за слово, стычка за стычкой, столько набралось да так за два года накалилось, что полыхнул взрыв: «Долой Циона! Вон Циона!» А вызвали солдат разогнать сходку да посадили пятерых зачинщиков на гауптвахту — и начались волнения в Технологическом и Горном. И военный министр граф Милютин распорядился приказать назначенному немедленно катить со всех глаз долой из Петербурга — хоть в Париж. «Из-за расстроенного здоровья». На казенный счет. И он укатил — в Париж. В отпуск, ставший вечным. Ровно за день до заседания секции Общества естествоиспытателей, на котором лаборант Академии наук Великий и студент Павлов должны были наконец посрамить Шиффа, подтвердить истинность былого открытия братьев Цион и сообщить про свой пучок.
Но их вполуха слушали. Многих от одного Ционова имени передернуло, и — зашептались…
Вот от тех дней и потянулись струны уже довольно звонких отношений Ивана Петровича с петербургскими коллегами старшего поколения и своего.
Прежде-то студент Павлов был весь в ученье, в заботах о первом истинно своем научном детище и о затеянном издании — вшестером, с сокурсниками-физиологами, рефератов новейших заграничных работ в виде приложения к «Трудам» Общества: все они подрядились рефераты готовить gratis безвозмездно, — ну, и, конечно, в кое-каких сугубо личных эмпиреях.
О непрерывном бурлении вокруг Циона мудрено было не знать, но Иван Петрович смотрел на события только из-за спины «несравненного учителя» и считал происходящее досадной суетою. Однако в тот день «брызги» уже и до него долетели. Пришлось очнуться, понять, что спина исчезла, ты на ветру один — гляди собственными глазами, своим умом определи, не только какая фистула лучше, но и отношение ко всему окрест себя.
Те первые холодные капли на лице он ощутил, когда Филипп Васильевич после доклада выставил своего лаборанта на баллотировку в члены-сотрудники Общества естествоиспытателей, поскольку ученая зрелость господина Великого доказана его работами, в частности опытами, опровергшими Шиффа. А Павлова даже не упомянул.
Что прикажете, объясняться? Услышать: «Ах, не догадался»?.. Или холоднее: «Извините, но Владимир Николаевич уже официально сделался ученым работником, а вы, сударь, сами остались в студентах. Пусть из высших соображений, но!..» Тоже суета все это! Поддашься — пропадешь. Не то важно, кем тебя числят, коль ты мыслящий реалист, self-made man, сам себя как личность созидающий по гордым прописям Писарева и Смайлса. А коли так — тряхни бородой и сам всему определяй цену, себе — тоже. Только вот в ежемесячные заседания Общества тошно стало ходить.
Но далее такое случилось, чего стряхнуть не мог, потому что не тебя коснулось, а кумира — Ильи Фадеевича. В начале января 75-го совет университета исключил г-на Циона из состава профессоров, как поставившего себя в невозможные отношения с остальными коллегами, — заглазно и единогласно! И значит, академик не только слова не вымолвил в защиту блистательного физиолога и своего сотрудника, но молча и сам кинул камень. И сразу же начальник Медико-хирургической обратился к Филиппу Васильевичу с просьбою читать в академии курс физиологии за временно отсутствующего профессора, дабы не сорвался у второкурсников учебный год. А когда дня три спустя Овсянников взошел на кафедру академической аудитории, шестьсот набившихся в ней студентов-медиков всех курсов встретили его бурею рукоплесканий как воплощение света, вытесняющего тьму. И граф Милютин тотчас распорядился сообщить профессору Циону рекомендацию задержаться в отпуске, присовокупив с усмешечкой, что он бы на месте профессора счел себя оскорбленным и демонстративно бы ушел в отставку. Усмешечка вмиг пошла гулять по Петербургу, все расставилось по местам, и ученый мир словно бы полыньей рассекся для Ивана Петровича надвое — на «чужих» и «своих».
В «чужих», в учителевых недругах, — все.
В «своих», в упрямых Ционовых почитателях, — Чирьев, Бакст, он, Афанасьев, Бакстов ученик Ительсон и два академических профессора — анатом Ландцерт и физиолог Устимович, с новой кафедры, образованной на ветеринарном факультете академии. Они кипели, клеймили дутые величины, падкие до легкой популярности, вздыхали о стадности толпы, горевали, что истинный гений — не пророк в своем отечестве, фразы эти, конечно, долетали до академика и не вызывали при этом никакой видимой его реакции.
Но разговоры разговорами, а были и шаги.
Устимович, например, всем говорил, что задумал статью с критикою работ академика. Правда, скорого ее появления на свет не ждал никто, и Филипп Васильевич тоже, поскольку свою докторскую диссертацию Устимович сделал всего через пятнадцать лет после университета — богатому помещику спешить некуда.
А Сергей Иванович Чирьев взял да и отказался исполнять при профессоре Овсянникове обязанности лекционного ассистента и перешел в ассистенты к Устимовичу. Филипп Васильевич пожал плечами, и опыты на лекциях для медиков демонстрировать стал, естественно, его верный лаборант.
Студенты Павлов с Афанасьевым тоже изобрели демарш — какой могли.
Когда Филипп Васильевич взял в руки их диссертации — кому же еще было в университете разбирать, какая из физиологических работ достойна награды, золотой, серебряной или никакой, — то, перелистав их для начала бегло, он увидел на последней странице сперва одной, а тотчас и другой выведенную крупными литерами «благодарность профессору И. Циону за советы, которыми он поддерживал нас при проведении наших исследований в лаборатории здешней Медико-хирургической академии».
Все точки над всеми «i» в этой дипломатической ноте поставлены яснее ясного: ведь советы-то Илья Фадеевич давал как профессор университета, чего не указано, ибо оттуда, господин Овсянников, он при вашем участии две недели назад изгнан, а вот эта лаборатория — навек его лаборатория и наша alma mater, помните сие. Сочинения по традиции анонимны — взамен имен девизы, но и секрет изначально был полишинелев, и этим пассажем забрала демонстративно подняты — по-евангельски, по Матфею: и будем ненавидимы за имя Его — верши, судья, свой суд неправый!.. Можно представить себе, с какой неохотой Филипп Васильевич принялся за чтение.
Однако известно, что на второй странице он насторожился. Дальше — изумился. Увлекся. Восхитился. Взялся за перо и написал отзыв, какого демонстранты не ждали и не хотели от него.
Он педантично объяснил каждое преимущество их работы, для начала, «во первых строках своего письма», сразу поставив их на одну доску с Клодом Бернаром и всеми другими известнейшими исследователями. Вот корифеям не под силу было с помощью постоянной фистулы поджелудочной железы получить надежные факты, по которым можно было бы судить о ходе событий в неповрежденном органе. А наши авторы сумели доказать, что данный метод при надлежащем исполнении приносит прекрасные результаты!..
Было чему порадоваться — господи, да как хорошо эти задиры все продумали, все взвесили в жажде увидеть каждое явление в полной чистоте!.. И они же сумели решить ту Гейденгайнову задачку, — сумели именно потому, что сперва разобрались, отчего она не далась коллеге Ландау. Временная фистула, травма самой операции — вот корень неудачи, ибо любое сильное чувствительное раздражение, по какому бы нерву ни распространялось, неизменно тормозит — это ими доказано! — поджелудочную железу, «оглушает» ее, лишает способности отвечать на сигналы, призывающие, чтоб она заработала. Все-то ждали, что будет ее стимулировать, как слюнную!
А при постоянной людвиговской фистуле, умело сделанной, уже дня через два-три, когда животное оправилось от операции, железа послушно включается, как только собаке дали пищу. И количество капающего из фистулы сока — они его измеряли каждые пять минут — возрастает, затем снижается, вновь возрастает и вновь убавляется с одной строгой закономерностью. И надо думать, что это — также ответы на некие сигналы секреторных нервов.
…Да, да, профессор Гейденгайн доказал, что постоянная фистула, постоянное «окошечко в мир», сама по себе — тоже повреждающий фактор. Но дегенерация клеток железы начинается только к девятому дню — и вот оно, время для наблюдений за нормальной деятельностью органа!
Все у них получалось!
Накормят собаку — и железа начинает работать. Введут атропин — секреция тормозится. Введут физостигмин — и железа снова льет сок. А это же азбука: атропин отключает вагус, физостигмин восстанавливает передачу импульсов, — значит, именно блуждающий нерв, «бродячий», как называл его Сеченов, отдает железе волоконца, заведующие секрецией!
Вот он, ответ, ясный, послушный, повторяемый. А забияки не могут остановиться: еще опыт, еще и еще — та же собака, другая, пятая, атропин, физостигмин, раздражение кожи током, раздражение вагуса, седалищного нерва и нерва голени. Миска с мясом собаке под морду, трубка манометра в артерию — то в сонную, то в собственную артерию железы: совпадает ли секреция с расширением сосудов, с гиперемией, с полнокровием органа?.. Наслаждаются собственной умелостью, словно акробаты у Чинизелли: можем на «bis!» и такой кульбит, и этакий, — да как иначе, если дело дается. Если чувствуешь, что природа трафаретна. Что ощупываешь истинные закономерности. Что, может, еще какой-то поворот и уже просто рукой потрогаются паутинки проводочков — и тех, что запускают железу в работу, и тех, что приказывают остановиться, по принципу нервного антагонизма, да иного и быть не должно: ведь мы живем в семидесятые годы могучего девятнадцатого века и лучшие умы физиологии предвидят, что механизм обязан быть таков!