В Москве при обыске у Волховского обнаружили издание «Былого и дум».
Лопатин объяснил: я по карте следил за маршем волонтеров Гарибальди. Волховской объяснил: купил книгу на развале, а кто продал, убей, не помню.
Жандармам бы поразмыслить над этими находками. Да ведь поди-ка догадайся, что Лопатин в промежутке между арестами «скакал» за границу. Он успел побывать в Италии: хотел надеть гарибальдийскую рубашку и сражаться в рядах волонтеров. Опоздал, Гарибальди был разбит. И тогда из Флоренции, пешком; берегом полноводной Арно, а потом берегом моря, под пушечный салют прибоя, Лопатин явился в Ниццу — к Герцену.
Подцепи такой факт голубые офицеры — и учредитель «Рублевого общества», пожалуй, не отделался бы дешево. Ну, а так-то что же? И его выслали в Ставрополь, «под непосредственный надзор отца» и «под строгое наблюдение местных властей».
Пока жандармская тройка везет Лопатина в Ставрополь, взгляните на вереницу щегольских карет, приближающихся к селу Иванову. Правда, это движение, не совпадая в пространстве, не совпадает и во времени, да ведь на то и книги в руки, чтобы давать волю воображению.
Так вот, за три года до того, как казенная тройка бренчала бубенцами на Ставропольщине, поезд нарядных карет катил по Владимирщине. Иваново иногда называли Русским Манчестером. Посещение знаменитого села предусматривалось программой путешествия наследника престола.
Теплым июльским вечером 1863 года кучера в алых шелковых рубахах и черных суконных жилетах осадили лошадей у купеческого дома, отведенного для высоких гостей.
В свите цесаревича находился профессор-юрист К. П. Победоносцев. «На площади, перед домом, поставили музыку, и сюда собрался весь народ на гулянье и на праздник, — писал Победоносцев. — Заиграли „Боже, царя храни“, и потом завелись хороводы, затянулась русская хоровая песня… От времени до времени звуки песен прерывались громким: „Ура!“, потом снова запевал голос: „Как по морю, морю синему“ — и сотни голосов, подхватывая, заводили хоровод и снова раздавалась из конца в конец дружная песня, смешиваясь с говором и веселым смехом гуляющего народа».
Писал Победоносцев и о народе негуляющем. В 94 ивановских фабриках клокотали паровые машины по 380 лошадиных сил; сил человечьих действовало без малого четыре тысячи; обороты здешних воротил исчислялись миллионами. Короче, золотое дно. Впрочем, не без пятен. Поэтические проселки в «первобытном жалком состоянии». До станции железной дороги шестьдесят верст по хлипким гатям. На пятнадцать тысяч обывателей одна частная и две приходские школы. Больничка «не в блестящем состоянии», а «дворцы ивановских купцов-магнатов» перемежаются длинными рядами кособоких избушек; да и вообще «полное отсутствие чувства опрятности, чистоты и того комфорта, который бывает потребностью всякого развитого и зажиточного общества».
Надо отдать должное профессору — при всем своем умилении, он путешествовал не в розовых очках. Но его зоркости недостало на то, чтобы из пятнадцати тысяч ивановцев выхватить тщедушного узкоглазого насупленного юношу — Сергея Нечаева. Того, кто скоро провозгласит: «Наше дело — страшное, полное, повсеместное и беспощадное разрушение».
Нет, не разглядел. Оно и понятно: требовалось ясновидение. Но мы-то разглядеть должны. В нашем распоряжении письма, мемуары, некогда таинственная тетрадочка, делопроизводства полицейское и дипломатическое.
Коль скоро село Иваново издревле принадлежало Шереметевым, следует, обнажая корни, заглянуть в вотчинные документы богатейшей дворянской фамилии.
Эти бумаги не раз ворошили историки. Особенно усердные раскопки произвел К. Н. Щепетов[17]. На многих страницах его монографии возникает Иваново с ивановцами: барщина и оброк, наделы и рекрутчина, помещичий суд и расправа… Цифровой материал неотразимее общих, пусть и очень пылких, рассуждений о крепостном ярме. И вместе с тем взрывает представление о пасторальном мужике (по ироническому определению Глеба Успенского — «шоколадном»). Никакая лирическая проза не устоит перед прозой истории; мужик драл три шкуры с мужика.
Ивановские фабрики поднял ивановский мужик. Мы сейчас не о мастерах-умельцах, нет, о «капиталистах». Раздобревшие рабы Шереметевых, они платили громадную дань Шереметевым и, однако, не скудели, а матерели[18]. У одного из них — Бугримова — ходили в рабах сто шесть душ. Обок с Бугримовым стояли конкуренты — Гарелины, Грачевы, Зубковы. «Капитáлистые» не замораживали капиталы. Увеличивали и совершенствовали выделку ситца, полотна, равендука. Оставаясь крепостными, покупали крепостных. Не десятками — сотнями, не пренебрегая вдовицами и девицами — дешевизна. Торговались в базарный день на базарной площади, точь-в-точь как бразильские плантаторы, покупатели чернокожих на улице Валонго в Рио-де-Жанейро.
Щупальца «капиталистых» присасывались и к окрестным мужикам: одни отбывали поденщину на пашнях, другие поставляли дрова, третьи услуживали «при доме». Хороша аркадия, не правда ли? И до чего же идиллически дополняют ее телесные наказания, коими салтычихи, стриженные под горшок, подвергали «своего брата»: листаешь штрафную книгу Ивановской вотчины — волоса дыбом.
«Таким образом, — заключает историк, — основная масса крестьян в вотчинах Шереметевых находилась под двойным угнетением: помещика и зажиточных крестьян, причем это угнетение было не только на предприятиях, но и в повседневной жизни».
Но как с Нечаевым, если речь о Нечаеве?
Историк упоминает Якова Нечаева, дворового человека, — «за продерзости» забили его в колодки. Было это в 1773 году. Выходит, за век до того, как Сергея Нечаева посадили в каземат Петропавловской крепости.
Сергей Нечаев появился на свет божий в 1847 году. Он уже не был крепостным — и отец и мать получили вольную.
О детстве и отрочестве Сергея мы до недавнего времени судили по источникам косвенным да по его письмам к литератору Ф. Д. Нефедову[19]. Теперь к ним присоединились петербургские автографы, обнаруженные в Пушкинском Доме Л. Я. Лурье. Он же указал и на сходство Сергея Нечаева с персонажем рассказа В. А. Дементьева — этот литератор, как и Нефедов, знавал молоденького Нечаева. Сходство указано верно, а само по себе указание многозначительно. Оно обнаруживает в натуре юного ивановца отсутствие сентиментальности и присутствие жестокости.
Однако — по порядку.
Читатель, очевидно, еще не успел позабыть о приезде в Иваново знатных путешественников. Они побывали на фабриках, а потом, рассказывает Победоносцев, наследник престола «желал лично посмотреть производство кустарное, которое хотя и держится еще, но которому скоро придется, вероятно, пасть в неравном бою с машинами и фабриками богатых капиталистов». Осмотр состоялся. Мы увидели, говорит Победоносцев, «последние минуты старинного производства».
Сергей Нечаев жил в доме деда. Дед держал малярную мастерскую. Житье было сносное. Но дело не только в наваристых щах.
Историк Л. Я. Лурье полагает, что Нечаев создал миф о своем нищенском детстве. Да, горазд был Сергей Геннадиевич на «мифотворчество», об этом мы еще скажем. Однако что правда, то правда: на его детстве и отрочестве лежала незримая, но мрачная печать «последних минут». Вернее, «последних времен». Почти апокалипсических. Тянул предгрозовой ветер разорения, и душа ремесленника трепетала, как окрестные осины, обреченные фабричным топкам. Оседло жительствуя в Иванове, он уподоблялся сибиряку-кустарнику, то есть пугливому бродяге, хоронящемуся в кустах.
Сережа Нечаев в малолетстве потерял мать. Дед и бабка жалели сироту. Учитель тоже, но притом и дивился Сережиному упорству, памятливости, цепкости. Впрочем, случалось, что и огорченно пожимал плечами, чувствуя нечто дремучее в натуре ученика. То была неуломная сила, накопленная поколениями. Сдается, учитель, идеалист-народолюбец, так и уехал из Иванова, не распознав ее.
В юношеских письмах Нечаева к Нефедову нет ничего элегического. Из них так и прыщет неприятие покорности, спячки, апатии. Он называет родное село «чертовым болотом».
А там-то, в болотах, говорят, и заводятся черти.
Но Бакунин еще не написал о тождестве крамольника-бунтаря с чертом. Но Нечаев еще и не помышлял о тайном сообществе бунтарей-крамольников. Сидя в «чертовом болоте», думал он не о «Народной расправе», а думал о том, как стать народным учителем.
Сперва следовало обзавестись аттестатом зрелости, засим держать экзамен на звание народного учителя. Гимназий в Иванове не было. Нечаев — один в поле воин — самоучкой штурмовал гимназический курс.
Он готов был поглощать книги в часы дневные и в часы ночные. Дневные, однако, приходилось частенько убивать на другое. У отца заказов было хоть отбавляй: малевал вывески; Нечаев-младший помогал. Отец взялся за дело бойкое — учредитель и распорядитель вечеринок, пикников, новоселий, свадеб; Нечаев-младший прислуживал.
Купецкие застолья приводили его в ярость. Из этой ненависти не рождалось тепленькое сочувствие оскорбленным и униженным. Сострадание — удел дворянчиков, марающих стишки. Нет-с, судари мои, пусть мироеды вкупе с чиновниками нещадно гнут простолюдина: тем грознее возмездие…
Ради аттестата зрелости Нечаев уехал в Москву. Обитал на Дмитровке, в затрапезных номерах, где воняло варевом и Жуковым табаком. Короткое время подрабатывал письмоводством у известного историка М. П. Погодина. В Белокаменной начал, и притом успешно, сдавать экзамены за гимназический курс. А закончил столь же успешно на берегах Невы. С весны 1866 года учительствовал в приходском училище.
Один из тех, кто близко наблюдал тогдашнего Нечаева, характеризовал его так: «Первое впечатление, которое производит Нечаев, неприятное, но остро-заманчивое; он самолюбив до болезненности, и это чувствуется при первых встречах, хотя Нечаев и старается сдержать себя; он много читал… и потому знаний у него много, хотя в ссылках на разных авторов он и бывает весьма недобросовестен; в спорах старается какими бы то ни было уловками унизить противника; диалектикой он обладает богатой и умеет задевать за самые чувствительные струны молодости: правда, честность, смелость и т. д.; не терпит людей равных, а с людьми более сильными сурово молчалив и старается накинуть на этих людей тень подозрения. Он очень стоек в убеждениях, но по самолюбию, которому готов жертвовать всем. Таким образом, главная черта его характера — деспотизм и самолюбие. Все речи его проникнуты страстностью, но желчной. Он возбуждает интерес к себе, а в людях повпечатлительнее и поглупее просто обожание, существование которого есть необходимое условие дружбы с ним… Он часто заговаривал о социальных вопросах и ставил коммунизм как высшую идею, но вообще понимал этот коммунизм весьма смутно, а на мои соображения об естественном неравенстве сил человеческих говорил, что возможна юридическая система, которая заставила бы людей быть равными».