Пути в незнаемое — страница 93 из 125

Выделим курсивом: деспотичность натуры и туманность идеала — «уравниловка» были отзвуком ивановских контрастов, затаенного ужаса перед гибелью кустаря в фабричном котле.

Насчет «обожания» Нечаева, может, и преувеличение, но действительно возникала магнетическая тяга к нему, желание подчиняться его диктату — охота к подчинению столь же распространена, как и страсть повелевать. Не впечатлительность, присущая (и слава богу!) молодости, не опрометчивость, спутник молодой впечатлительности, определяли эту тягу к Нечаеву, а то, что был он «из мужиков». Грубость Нечаева, переходящая в цинизм, казалась прямотой; его жажда знания — жаждой простонародья; умение довольствоваться малым — не столько привычкой, сколько аскетизмом рахметовского толка, воспринятым от интеллигенции.

В студенческой среде Нечаева многие слушали и слушались. Но задушевных привязанностей, надо полагать, не возникало. Ближе всех был ему Енишерлов.

Не раз отмечалось, как сильно оттиснулось на Нечаеве влияние публициста и революционера Петра Ткачева. Енишерлов лишь мельком упоминается в числе нечаевцев. Историк Н. М. Пирумова ярко высветила из тьмы забвения духовного близнеца Нечаева[20]. Тетради Енишерлова (Рукописный отдел Ленинской библиотеки) наводят на мысль, что не Енишерлов был нечаевцем, а Нечаев — енишерловцем[21]. Осторожности ради притормозим. Затруднительно определить, кто из них кому приходится «вторым я» — Енишерлов ли Нечаеву или наоборот.

Оба принадлежали к одному поколению, но Енишерлов был дворянского корня. Как и Нечаев, он недавно приехал в Питер. Как и Нечаев, поступил вольнослушателем. Только не в университет, а в Технологический институт.

Подобно Нечаеву, Енишерлов вооружился принципом вседозволенности. Абсолютной честности нет, быть не может, утверждал Енишерлов, есть честность кружковая, партионная. Нечаев соглашался с Енишерловым. Нет ничего аморального для благого дела, утверждал Нечаев, никаких «церемоний» с инакомыслящими. И Енишерлов соглашался с Нечаевым.

Это уж потом, когда Нечаев беспощадное слово претворил в беспощадное дело, Енишерлов казнился: «Нечаев, Сергей Геннадиев, народный учитель, мог жить, сколько ему угодно; легендарный Нечаев не должен был существовать. Все, кто — сознательно или бессознательно — способствовали созданию этого квазимодо, виновны перед Россией, и я в их числе не последний».

Но это, повторяем, потом, позже.

Были у Нечаева други, были и недруги. Не признавая близость судного дня Революции, они отвергали заговоры. Признавая, что без участия масс не решить социальные задачи, настаивали на «пропагаторстве», на изучении экономики.

Разномыслие стратегическое и тактическое сливалось с эмоциональным неприятием личности Нечаева. «Оппозиционеры» не усматривали ничего уникально-покоряющего в том, что он — из низов. Он был чужд им своими деспотическими ухватками. И самомнением самоучки, презирающего то, чего он не знает, и тех, кто знает то, чего он не знает.

Недруги принадлежали к лопатинскому кругу. С самим Германом Нечаев разминулся: Лопатина как бы замещал Негрескул.

«Человеком весьма замечательным» называл молодого Негрескула знаменитый юрист Спасович, а Спасович видывал на своем веку людей крупного калибра. Михаил Федорович, соединявший горячую нервность с холодной основательностью суждений, противостоял Нечаеву: «Помилуйте, да он просто шарлатан!»

Нечаев сознавал хрупкость лидерства без легендарности лидера. Призраки, завораживая душу, повелевают разумом. Енишерлов в автобиографии верно указал на легендарность Нечаева, отметив и свою причастность к созданию легенды. В еще большей степени миф самолично творил Нечаев. Время тому способствовало.

В 1868 году кипение студенческих сходок достигло силы вулканической. Первый раскат раздался на Выборгской стороне — в Медико-хирургической академии. Власть захлопнула ее двери. Студенты-медики распахнули другие: на Васильевском острове, университетские, — воззвали о солидарности. Универсанты не остались глухи. Бумага, поданная ректору, была корректной по тону, по сути — ультимативной: дозволить сходки в аудиториях; дозволить кассу взаимопомощи; не дозволять шпионство инспекторов; выслушивать выборных депутатов. В храме науки зазвенели жандармские шпоры. Чуть ли не день в день произошло то же самое в огромном здании на углу Забалканского и Загородного проспектов — в Технологическом институте. Институт осадил жандармский эскадрон.

Да, горячее было время. Академический настрой событий Нечаев силился обратить в политический. В корпоративном, студенческом было ему тесно и душно. Волнения, вскоре достигшие Москвы, Киева, Харькова, казались Нечаеву прологом общенародного восстания.

«Маниловщиной, — кричал Нечаев, — заниматься поздно, черт с ней, с казенной наукой, если она готовит студентов на службу самодержавному бесправию, создает насильников права и свободы. Подлецы пусть изучают эту науку, а мы, честные люди, чуткая молодежь, отстранимся от зла и сотворим благо, пойдем все гуртом и громко скажем подлецам, что они подлецы, что наука их, одобренная III отделением, не наука, а подлая мерзость, которая учит подлому холопству, унижающему и профессоров и студентов. Наша задача — всеми средствами бороться за свою свободу, за свободную науку, за свободное студенчество»[22].

И вдруг он исчез…

Разнесся слух: таскали, мол, Сергея Геннадиевича в канцелярию обер-полицмейстера. (Судя по некоторым данным, так оно и было.) Потом один из земляков Нечаева сугубо таинственно показывал студентам записку, якобы выброшенную Нечаевым из окошка тюремной кареты по пути в Петропавловку. Записка призывала «продолжать борьбу».

Минули месяцы. Настала радость великая: Нечаев-то, оказывается, бежал из крепости! Это уж было геройством неслыханным. Поговаривали, что он незаметно надел генеральскую шинель и спокойно ушел.


5

Нечаев явился в Швейцарию. Он уверял революционеров-эмигрантов, что Россия готова к восстанию. Огарев и Бакунин раскрыли Нечаеву объятия. Молодой человек не намерен киснуть на чужбине? Отлично! Он рвется к живому, практическому делу? Превосходно! Нуждается в подмоге материальной? Коли не поддержим, говорил Огарев, это будет просто позор. Бакунин ликовал: вот он, «беспардонный юноша»! (В том же, шестьдесят девятом, Бакунин скажет: «Я верю единственно в мир мужицкий и грамотный мир беспардонных юношей». Кто же, как не Сергей Геннадиевич, был воплощением и того и другого?) Его независимость понравилась: этот не припадал к ручке, как послушник. Тон и манеры? Не велика беда. Зато глубина и сила.

Но вот Герцен…

Современник рассказывал, будто Нечаев вломился к Герцену в армяке и сапогах и, зажав ноздрю, так и шваркнул на ковер — Александр Иванович «ошалел: народная сила идет в революцию», «и Нечаев слупил с него за эту комедию 20 000 рублей».

Шарж? Возможно. Но очень похоже на нечаевскую методу козырять мужичеством в расчете на умиление кающегося дворянина.

Деньги он «слупил». Герцен — не без нажима Огарева — дал; правда, меньше, нежели указывает мемуарист. Но в отличие от своих старых друзей Герцен не кинулся обнимать Нечаева. Спросил почти брезгливо: «Что это у вас, Сергей Геннадиевич, все резня на уме?» А домашним сказал: у него змеиный взгляд.

Гипнотизм Нечаева отмечали многие. Жена Негрескула и друг Лопатина, Мария Петровна, женщина отнюдь не робкая, не кисейная, чуть ли не полвека спустя писала: «Я помню его глаза, я понимаю, что люди могли рабски подчиняться ему». Один из тех, кого сам Нечаев считал человеком отважным, солдат-стражник Алексеевского равелина, попавший под суд (об этом расскажем позже), на вопрос, отчего он, нарушая присягу, подчинялся арестанту номер пять, то есть Нечаеву, отвечал: «Да они так взглянут… Попробуй-ка не исполнить!»

И все же не гипнозом покорил Нечаев Огарева. И не ради «хороших глаз» возлюбил Нечаева Михаил Александрович Бакунин.

Тут мы вплотную приблизились к зашифрованной тетрадочке. Речь пойдет о документе, подобном метательному снаряду, — «Катехизисе революционера».

Изъятый впоследствии царской полицией, расшифрованный и опубликованный, «Катехизис» проповедовал:

— революционер разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром, со всеми законами, приличиями, общепринятыми условиями нравственного этого мира;

— все нежные чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою, холодною страстью революционного дела;

— на революционеров 2-го и 3-го разрядов, то есть на не совсем посвященных, должно смотреть как на часть общего революционного капитала, отданного в распоряжение революционера 1-го разряда;

— наше дело — страшное, полное, повсеместное и беспощадное разрушение. Соединимся с диким разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России. Сплотить этот мир в одну непобедимую, всесокрушающую силу — вот вся наша задача, конспирация, организация…

Автором «Катехизиса» долго и прочно считался Бакунин. Высказывались, однако, и доводы в пользу Нечаева. Историк Н. М. Пирумова указала, что последнему следовало бы разделить лавры с Енишерловым.

Опираясь на строчку из бакунинского письма, сравнительно недавно найденного в Париже: «Помните, как Вы сердились на меня, когда я называл Вас абреком, а Ваш катехизис катехизисом абреков», — опираясь на эту строчку, нам очень хотелось бы лишить Бакунина авторских прав в пользу одного Нечаева. Но есть и загвоздочка — она в бумагах Нечаева, доставшихся после его ареста эмигрантам. Среди этих бумаг в особом пакете находился «Катехизис»… писанный рукой Бакунина. Правда, документы нечаевского архива (исключая письма старшей дочери Герцена) были сожжены. Остался лишь перечень, краткая опись. У нас, стало быть, нет возможности проверить это указание. Но почему бы и не поверить? Ведь это указание сделал М. П. Сажин, правоверный бакунист до конца своих долгих дней. Остается лишь надежда на то, что Нечаев ради вящей сакраментальности уговорил Бакунина своеручно переписать текст. Надежда, однако, слабая, как былинка.