само по себе. Не будь у сердца противоположной способности — урежать и ослаблять эти свои собственные сокращения, — любой случайный подъем кровяного давления неминуемо вел бы к нарастающей гипертонии. Короче, сердечный водитель ритма не так уж автономен, скорее это один из ставленников центра на местах: через него нервная система настраивает сердце в соответствии с нуждами организма.
Связь с центром осуществляется главным образом по системе блуждающего нерва — вагуса. Это хитрая система. Сто лет назад один физиолог справедливо заметил: «Никакой нерв не доставлял столько хлопот науке, не возбуждал столько споров, как блуждающий». Сегодня хлопот только прибавилось, и на ученых советах спорщики, накаляясь, как и сто лет назад, переходят на личности.
Необычно уже то, что при возбуждении клеток, образующих центр блуждающего нерва, сердечный водитель ритма не возбуждается, а, наоборот, тормозится. Центр вагуса в продолговатом мозгу постоянно несколько возбужден — и сердце, если можно так выразиться, всегда несколько приторможено. Центр вагуса тормозится — сокращения вагуса учащаются; вагус возбужден — ритм сердцебиений подавлен. Прицельный удар «под ложечку», которым, как известно, можно сокрушить кого угодно, имеет совершенно точную физиологическую основу: от солнечного нервного сплетения (которое и расположено «под ложечкой») сильнейшее раздражение передается в продолговатый мозг, возбуждая центр вагуса настолько сильно, что на несколько секунд сердце вовсе останавливается.
Разумеется, это грубая схема.
Важно вот что. Удар «под ложечку» — случай экстраординарный. Но точно так же, как от солнечного сплетения, к центру блуждающего нерва поступает постоянная информация от всех внутренних органов: от желудка, мышц, легких, от чувствительных окончаний, пронизывающих стенки сосудов. От самого сердца, наконец. В сердце произошло нечто непредвиденное — мгновенно по центростремительным волокнам того же блуждающего нерва сигнал тревоги устремляется в продолговатый мозг; анализируясь и обрабатываясь, он передается от нейрона к нейрону, чтобы по центробежным волокнам вернуться к сердцу приказом: нужно сокращаться медленнее. Или быстрее.
Ваго-вагальный рефлекс.
Рефлекс с сердца на сердце.
В статье Кайндла не содержалось ничего принципиально нового: рефлексы с сердца на сердце были известны и до него. Кайндл начал изучать, как они изменяются при инфаркте.
Что только не исследовали при инфаркте: ионы, микроэлементы, белки, нуклеиновые кислоты, ферменты; в пораженных и непораженных участках миокарда определяли кровоток, кислотность, поглощение кислорода, электрические свойства, возбудимость.
Сердечные рефлексы изучали тоже.
Собственно, определить можно что угодно. Скажем, занимается какая-нибудь лаборатория изучением сократительного белка актомиозина — посмотрят кстати и то, каков актомиозин в зоне инфаркта. В другой лаборатории исследуют дыхательные ферменты — среди прочих объектов исследования возьмут в опыт и пораженный участок миокарда. Почему бы и нет? Методики определения прекрасно отлажены, а в ткани, где нарушено кровообращение, наверняка что-нибудь да изменено.
Чем дальше — тем яснее становилось: все эти показатели тесно связаны друг с другом и образуют естественную, логическую цепь. Но, разбросанные по десяткам лабораторий мира, по сотням публикаций, полученные в разных стадиях болезни, на собаках, кошках, кроликах — и в клиниках, и на секциях, — они были необъединимы и не поддавались сопоставлению. Разгадка того, что происходит при инфаркте, лежала не в определении еще одного и еще одного показателя, а в проявлении всей цепи. В установлении причинно-следственных отношений между ее звеньями.
Для этого все важнейшие показатели нужно было изучить синхронно, в одном и том же опыте и каждый — так глубоко и тонко, как может позволить современная техника. Но и не только это: все происходящее нужно было регистрировать непрерывно, в развитии, от момента возникновения инфаркта до остановки сердца, не пропуская ни мгновения.
Мине Евгеньевне Райскиной все это было совершенно ясно уже потому, что многие годы она, звено за звеном, исследовала подобную цепочку, ведущую — от появления нервного сигнала — через электрические и биохимические изменения в миокарде — к изменению сердечного ритма. Статья Кайндла была просто последней каплей.
Как можно видеть, идея будущих опытов не несла в себе ничего нового.
Кроме одного: подобных экспериментов не удавалось еще поставить никому в мире.
Мы, работавшие в той комнате, назывались «кардиологи». Конечно, в названии этом было великодушное преувеличение, аванс: тогда мы состояли лишь в подмастерьях великого этого цеха — Кардиология. Все-таки никто не знает, по каким законам человек (если ему посчастливится) находит свою профессию, а в профессии — то главное, что составит существо его жизни. Случайность? Более или менее удачный расчет? Но обязательно — веление души. Может быть, когда-нибудь система психологических тестов будет решать: для полного раскрытия вашей личности и максимальной отдачи вы должны стать музыкантом и играть на фаготе. Вы — исследовать флору четвертичного периода, а вы переводить с японского. Не знаю. Все равно веление души останется. Что-то от любви с первого взгляда.
Я помню, как впервые увидела живое, бьющееся сердце. Оно было лягушачье. Розовато-желтое, величиной с ноготь, натянутое на тоненькую стеклянную трубочку — канюлю. Раз! Оно туго сжималось, покрываясь, как высохшая фасолина, сетью тоненьких, поблескивающих морщин; жидкость в канюле фонтанчиком вскидывалась вверх. Два! Неведомые силы словно выходили из него, и оно расслаблялось, повисало, раздуваясь от входящей в него жидкости до величины лесного ореха. Раз! Два-а… Раз! Два-а… Писчик, барабан, какие-то штативы, цветные провода, давившие нас, вчерашних десятиклассников, своей значительностью, громоздились вокруг, но сердце было главным, оно билось само по себе, не понуждаемое никем. От него трудно было отвести взгляд — как трудно оторваться от языков пламени или переплетающихся струй в ручье.
Склонившийся над сердцем студент заметил с высоты своего третьего курса:
— А неплохой вышел препаратик. Вчера целый вечер качал как сумасшедший, ночь простоял в холодильнике, утром отогрелся — и пожалуйста.
Таких препаратов, именуемых «изолированное сердце лягушки», с тех пор я сама понаделала много сотен. Оперировала кроликов, добираясь почти на ощупь до упругой, лиловатой, вздрагивающей вместе с сердцем дуги аорты; крысиное сердце, вмерзшее в столик микротома, резала на микронные срезы; подводила фитильки электродов к тугому, как слива, сердцу кошки; и, бывало, в моей ладони, подчиняясь движению пальцев (раз-два-а… раз-два-а…), вздрагивало и оживало остановившееся невесть почему на середине опыта сердце собаки. Я давным-давно знаю, как оно устроено, где и как рождается импульс, заставляющий сердце сокращаться, и почему оно бьется быстрее или медленнее.
Но ощущение чуда не покидает меня. Движение руки, ноги, лапы, хвоста не вызывает ничего подобного. Но биения обнаженного сердца по-прежнему завораживают: раз-два-а, раз-два-а. Если долго глядеть так, — знаю, не только у меня, — ни с того ни с сего вспыхивает идея новой серии опытов. А иногда приходят мысли странные. Например: сердце — орган любви. Это ненаучно. Если уж подводить научную канву, любовь в наши дни рождается при сложном взаимодействии импульсов коры головного мозга и ретикулярной формации. Кому угодно могу это объяснить. И все-таки… Раз-два-а… Раз-два-а… Человек от любви теряет голову. Сердца не теряет. Напротив, то упоительное, то гнетущее ощущение собственного сердца становится неотступным. Что-то все-таки есть в этом. Тонко подчиняясь требованиям организма, само оно — источник главных жизненных ритмов. Неспроста ритмы созданной человечеством музыки укладываются в диапазон пульса: от сорока до ста ударов в минуту. Идеальное сердце сокращается в минуту семьдесят раз, совпадая с размеренной поступью солдат, шагающих под духовой оркестр. Раз-два-а… Раз-два-а… Если уж быть точным, сердечный цикл расписывается на счет три четверти: раз — систола, два, три — диастола. Раз-два-три, раз-два-три… Никуда не денешься. Сердце работает в ритме вальса, и это мудрейший из физиологических ритмов.
Сердце орган любви?.. Нет, что-то есть в этом… Что-то есть.
Судьбы людей, пришедших в Кардиологию, складываются по-разному. Кто-то пришел — и ушел. Большинство остается на всю жизнь. Всю жизнь люди сталкиваются с тем, к чему привыкнуть невозможно. Сердце останавливается — и вы бессильны. Назавтра новый эксперимент, новая операция. Бывают озарения — вы чувствуете себя почти богом. Но неизбежен момент, когда ваша власть кончается и сердце останавливается. Чудес не бывает. Сенсации не ваш удел. Это — тяжелый цех. Один из самых тяжелых в экспериментальной медицине.
— Что — оборудование, — говорит Мина Евгеньевна Райскина. — Это не проблема. В конце концов я достаю любой нужный прибор. Ну, не удастся купить у итальянцев, так сделают на каком-нибудь заводе или КБ. Уверяю вас, это всего-навсего вопрос техники и организации. Кадры — вот проблема.
Минимальные требования, которым, по мнению профессора М. Е. Райскиной, должен удовлетворять сотрудник лаборатории:
Во-первых, это должен быть врач. Конечно, университетский биофизик или биохимик знает больше, и умеет больше. Но биофизикам не приходилось стоять у постели безнадежного больного и разговаривать с его родными. Человек должен пройти через отчаяние и полной мерой вкусить свое бессилие. Тогда он станет одержимым. Он не будет знать покоя.
Во-вторых, он должен быть широко образованным кардиологом плюс узким специалистом наивысшей квалификации: электрофизиологом, физхимиком, радиоинженером[1]. Это я могу позволить себе быть дилетантом в каждой из узких областей. Я вынуждена себе это позволять: другого выхода нет. А сотрудник долже