Почему же, бесконечно отдаленное, оно — это термитное — время от времени с такой силой вспыхивает и надолго закрепляется на разных ступенях истории человечества? Разве только страстью к красоте были созданы висячие сады Семирамиды, где кровь в каждом лепестке? Не только рост потребностей подготовляет почву для угнетения, а потребность правящего класса в угнетении вызывает изобретение «потребностей» — нелепых и алогичных.
Как будто термитное было окончательно побеждено разумным, а потом, что часто бывало в истории войн и завоеваний, победило победителей.
Сеть прекрасных дорог, титаническим трудом высеченных в скалах, пересекала государство инков. Их можно сравнить с разветвлениями кровеносных сосудов, с нервной системой, но, пожалуй, больше они напоминали паутину.
По дорогам имели право передвигаться только гонцы из столицы инков, передатчики воли богов — немногие десятки или сотни избранных. А кругом по глухим тропкам пробирались через первобытный лес, наполненный дикими зверями и болезнями, остальные обитатели государства инков.
Это государство рефлексов — сообщество человекоклеток — обеспечивало единой организацией жизнь каждого даже в годы гибельных неурожаев, но отнимало надежду хоть когда-нибудь избавиться от полуголодного существования. Оно всячески ограничивало распространение знаний. Незадолго до нашествия испанцев, когда страну поразила опустошительная эпидемия, жрецы приказали уничтожить все таблицы с иероглифами. В письменности, в свободном мышлении, как много раз было в истории человечества, видели они главный источник зла.
Это человеческое гнездо рухнуло под натиском конкистадоров, побежденное не только коварством и оружием испанцев. Оно было разгромлено так легко потому, что завоеватели имели все же другую, на порядок выше степень развития.
Рухнуло это государство-гнездо, но на смену ему возникали другие — с такой же одной обязательной религией, термитным отсутствием красок, различий, несходных индивидуальных потребностей.
Развитие человечества шло неравномерно. Порой у одних народов ускорялся его ход, а у других останавливался на столетия. Льюис Г. Морган увидел давнее прошлое, изучая материальную и духовную культуру североамериканских индейцев. Русские ученые подтвердили его выводы, наблюдая народы Севера нашей страны, тоже сохранившие черты древнего общества. Миклухо-Маклай, много лет живя среди полинезийцев, разрушил живучее представление о древнем человеке, как о кровожадном каннибале. Значение его трудов, говорил Л. Н. Толстой, в неопровержимом доказательстве того, что «человек везде человек».
Большинство археологов и палеонтологов подтверждали основные выводы Моргана и Маклая, хотя представления о древности стали гораздо сложнее: и там были открыты свои особые формы неравенства. Если легенда о золотом веке только миф, это не значит, что в ней нет каких-то черт, реально существовавших на давних этапах истории.
Но были и есть исследователи, видящие в древности только кровавое, страшный источник всех преступлений, омрачавших историю человечества. В 1886 году югославский геолог Горьянович-Крамбергер обнаружил близ городка Крапина стоянку неандертальцев. В большом очаге лежали разбитые и обожженные кости детей и взрослых. Ученый предположил, что стоянка — след одного из старейших каннибальских родов на земле. Но, свидетельствуют ученые, другое такое страшное место, как Крапина, до сих пор не открыто. Разве возможно строить картины прошлого, основываясь на единственном наблюдении, к тому же оставляющем место и для других истолкований?[31]
Представление о кровожадности нецивилизованных обитателей нашей планеты и предков человека основаны не на фактах, а на убежденности некоторых ученых в том, что жестокость изначальна; подобное предположение как бы оправдывает то, что иначе оправдать невозможно. Но гипотеза эта спекулятивная и лживая; может быть, это одно из самых подлых измышлений лжеразума.
В живописи древнего человека эпохи Ориньяка почти отсутствуют темы убийств, расправы над врагом, вообще — насилия человека над человеком. А что достовернее открывает душу человека, чем искусство?
Свободно мчащиеся звери, изображенные с необыкновенной проникновенностью, украшают скалы и стены пещер Африки, Европы и Азии. Удивление перед прелестью природы движет древними мастерами, творившими сорок тысяч лет назад.
Люди в ярме, рабы, воины, раздавленные боевыми колесницами, появляются только в живописи первых цивилизованных народов. Раз возникнув, эти мотивы больше не исчезнут: кровь пронизывает искусство, как пропитывает она землю.
Не каннибализм, а нечто совсем иное отличало древнего человека. Морган так определяет главнейшее различие типа доклассового общества с типом общества цивилизованного: «Первый… основывается на личности и чисто личных отношениях… Второй план основывается на территории и частной собственности».
Морган «мастерски раскрывает первобытность и ее коммунизм», — писал Энгельс.
«Ее (идеи частной собственности. — А. Ш.) господство, как страсти над всеми другими страстями, знаменует начало цивилизации», — пишет Морган. Но эта цивилизация обречена, так как «голая погоня за богатством не составляет конечного назначения человечества».
Общество личностей, где так или иначе остается место для человеческих влечений, и эксплуататорское государство.
Общество бушменов, например, где, несмотря на полуголодное существование, «бесполезная» страсть художника, все свои силы отдававшего созданию картин на скалах пустыни Калахари, равноправна с полезной для племени страстью охотника или собирателя, находящего съедобные корни; картины бушменских художников бессмертной тенью гения истребленного цивилизацией народа до сих пор возникают перед глазами путника, пересекающего мертвую пустыню.
Некоторые авторитетные исследователи, например С. Н. Давиденков, автор книги «Эволюционно-генетические проблемы в неврологии», утверждают, что древний человек, начиная с эпохи Мадлен, находился во власти постоянных страхов. Люди были почти сплошь невротиками, бесконечными ритуалами пытающимися погасить ужас перед непонятным и враждебным миром. Но перечитываешь дневники Маклая или книгу Бенгта Даниельссона «Счастливый остров», описывающую «современных первобытных людей», и представление о древнем обществе как «обществе невротиков» начинает казаться спорным.
Древнее общество, где «духовное» равноправно с полезным, инстинкт красоты — с пищевым инстинктом, и классовое государство, где стяжательство оттеснило на второй план все страсти человека, где властвует прагматизм. Цивилизация подарила миру величайшие открытия, и все же, пишет Морган, «…можно сказать, и это могло бы, наконец, получить всеобщее признание, что прогресс человечества в период дикости по отношению к сумме человеческого прогресса был значительнее, чем в последующие три подпериода варварства, и точно так же, что прогресс всего периода варварства был значительнее, чем всего последующего периода цивилизации»…
Этот вывод кажется на первый взгляд странным. Гигантские города, самолеты быстрее звука, атомные электростанции, космические ракеты, открытия Ньютона и Эйнштейна, бессмертные творения Шекспира, Толстого и Достоевского.
Что может всему этому противопоставить беспомощный перед стихиями, преследуемый страхами перед злыми силами природы древний человек, бесконечно длительная немая эпоха, пропасть, из которой ни звука не донеслось до нас?
Но верно ли, что ничего не сохранилось от тех времен?
Некоторые черты раннего детства человечества можно вообразить, сравнивая его с детством отдельного человека.
«Разве я не жил тогда, эти первые года, когда учился смотреть, слушать, понимать, говорить», — пишет Л. Н. Толстой в «Первых воспоминаниях».
Годовалый, двухлетний, пятилетний ребенок не оставляют «письменных памятников», воспоминания о той поре зыбки, а у многих они бесследно стерлись. И все-таки именно тогда каждый из нас приобрел то, чем живет, — главное, человеческое.
«Да, что знаешь в детстве — знаешь на всю жизнь; но и чего не знаешь в детстве — не знаешь на всю жизнь», — говорила Цветаева.
Так же зыбки воспоминания человечества о своем раннем детстве, и так же, несмотря на эту стертость, бесконечно громадно значение древности.
Древний человек открыл огонь, зажег пламя в очаге; разве не у этого пламени, усиленного электростанциями с мощностями, измеряемыми миллионами киловатт, греемся мы до нынешнего времени? Древний человек создал первые картины на скалах, он приручил животных, придумал орудия труда.
И древний человек создал язык, слово, главнейшие понятия, выраженные в словах.
Великое счастье человечества в том, что эти главнейшие понятия, в том числе понятия нравственности, успели за сотни тысяч лет даже биологически закрепиться в доклассовую эпоху, во времена, когда царила «первобытность и ее коммунизм».
Слово само по себе — вне мифа, стихотворения, рассказа — законченное художественное произведение; первое на земле. Этого не нужно доказывать, достаточно просто повторить про себя слова: «любовь», «правда», «ложь», «нежность»; повторить — но не механически, конечно, — и прислушаться к самому себе: сколько чувств, мыслей, картин, радостных и трагических, вызовет в воображении каждое из этих понятий.
Отличие слова от других художественных произведений в его гигантской емкости. Оно как бы звезда-карлик, где немыслимая масса сжата в сверхмалом объеме.
Отличие слова от других произведений искусства и в том еще, что здесь научное и художественное познание слито; много позднее зарождения слов течение разделится на две никогда не соединяющиеся вполне, но близкие, как бы вечно тоскующие друг по другу реки — на современное искусство и современную науку.
Шлифовка понятий не прекращалась, пока слова не вобрали в себя все важнейшее, удалив близкое лишь по видимости, мимикрирующее под понятие, но чужеродное ему.