Пути в незнаемое — страница 31 из 56

римскую доблесть изменникам отечеству… Я узнал, сколько невинных превосходных людей было приговорено к смерти или изгнанию благодаря проискам могущественных министров, подкупавших судей, и партийной злобе…»

Волшебники с острова Глаббдобдриба дают Гулливеру возможность вызвать из прошедших времен кого он только пожелает. «Три короля объявили мне, — пишет Свифт, — что за все их царствованье они ни разу не назначили на государственные должности ни одного достойного человека, разве что по ошибке или вследствие предательства какого-нибудь министра…; и с большой убедительностью они доказали мне, что без развращенности нравов невозможно удержать королевский трон, потому что положительный, смелый, настойчивый характер, который создается у человека добродетелью, является постоянной помехой в государственной деятельности».

Правдолюбие было одним из главнейших стимулов русской демократической и освободительной мысли. Величайшие революционные демократы были непримиримыми борцами за правду и добро. Такие люди, как Александр Ульянов, шли на верную смерть, убежденные, что только в справедливом обществе, борьбе за которое они посвятили свою жизнь, будут уничтожены корни всеобщего взаимоистребления и легального зла.


…Очень часто мысль слова меняется не только соседствующими с ним, недостойными его понятиями, но и знаками. Перечитайте закавыченные слова «правда», «добро». Кавычки выглядят как обвинение, предъявленное без права оправдаться; обвинение, опасное тем, что оно не выражено словами; словами его и не отведешь — кавычки похожи на клеймо. Недаром Пушкин и другие великие писатели почти не пользовались кавычками.

Кавычки — это наказание, но оно не применяется к словам осудительным. Добро заключается в кавычки, а зла и лжи в кавычках я не встречал. Даже когда хотят сказать, что при создавшихся обстоятельствах обман был оправдан, говорят — «ложь во благо» и «святая ложь», а не закавычивают «ложь».

Особенно часто страдало от кавычек и произвольных толкований слово «правда». Пушкин заботливо оберегает мысль этого важнейшего понятия. «…Ты тихо ждешь — да пройдет заблужденье: Оно пройдет, и солнце правды вечной Всех озарит»; «Я сохранила взгляд холодный. Простое сердце, ум свободный и правды пламень благородный»; «Мужайся ж, презирай обман, Стезею правды бодро следуй». «В правде сила таланта», — писал Чернышевский. «…Но знай, Что ни король, ни папа, ни вельможи — Не думают о правде слов моих» (Пушкин). То есть нет у вельмож какой-то своей правды; правда одна, и смысл этого понятия хранится народом, передается из поколения в поколение, без него невозможны ни творчество, ни вообще человеческая жизнь; понимание его — один из видовых признаков человека. «Что правда, то правда», — гласит народная пословица, выражая единственность правды и безнравственность всяких посягательств на это святое понятие.

Правда — это то, что из века спорит с кривдой, как в старинной русской «Голубиной книге»:

Промежду собой они бились-дрались.

Кривда Правду одолеть хочет:

Правда Кривду переспорила…

Слово живет вместе с человеком, делит с ним горе и радости, растет, меняется. Одни слова с возрастом и испытаниями жизни дряхлеют, другие — или те же слова у других людей — все время вбирают новое содержание. Строго говоря, содержание слова редко полностью совпадает не только в разных языках, но и у людей, говорящих на одном языке.

И все-таки, при этой удивительной пластичности слова, нечто самое главное остается в нем на всех языках, у всех людей.


Слушая речь героев будущих произведений, писатель видит, как люди мыслят.

Вызывает даже не удивление, а ощущение чуда, когда думаешь, как мог Кафка предчувствовать приход фашизма.

Может быть, в даре предсказания будущего сказывается то, что писатель, кроме данных истории, философии, социологии, располагает еще тончайшим методом рентгеноскопии общества: наблюдением над словом.

Запечатлевая едва заметные речевые различия, он, даже не сознавая того, ощущает, как главные понятия начинают скользить, теряют устойчивость, отклоняются от основного смысла; это ниспадающее скольжение смысла понятия, незаметное для наблюдателя, особенно для наблюдателя, находящегося в том же потоке, может быть различимо только с высоты нравственного гения, неподвластного временным нормам, гения, какой был у Достоевского, Толстого, Чехова. Писатель слышит — должен слышать, — как и где, в каких слоях населения, при каких обстоятельствах слабеют силы сопротивления бесчеловечности. Как возникает вакуум и быстро размножающиеся реакционные силы его заполняют. И, видя эти пустоты, чувствует, в каком направлении пойдет развитие; так шахтеры, зная ветвление выработок, предугадывают пути подземного пожара, так птицы, воспринимая разрежение атмосферы, «предугадывают» приход циклона.

Но колебание смысла слова вокруг основного понятия, приобретение им дополнительных индивидуальных оттенков именно и доказывает, что основной смысл понятия — вещь непременная. Пусть слова в разных языках отражают не совсем одинаковые отрезки действительности, но, как говорит советский лингвист Д. Н. Шмелев, если соединить эти отрезки, получится одна, в главной основе своей одинаковая действительность. И многие понятия — например, цвета, запахи, прямое и кривое, круглое и плоское и многие другие — обусловлены и приведены к единому знаменателю общей для всех людей физиологией органов чувств. И многие важнейшие нравственные понятия — правда и кривда, добро и зло — выверялись десятками тысяч лет в самых различных обстоятельствах и закреплялись, вероятно, даже биологически, так как без этого нормальное развитие человеческого общества было бы немыслимо.


Временами понятия, выраженные в словах, обесцвечиваются и теряют свое основное значение. Есть слова, которые живут теплом души и разума. Произнесенные автоматически, они гибнут. Механически использованные сотни раз, они вычерпывают из человека самый смысл понятий. Опустошение и усыхание понятий — один из важнейших признаков приближающихся общественных катастроф.

Может быть, именно талант различать первые отклонения нового разменного смысла понятия от главного значения позволяет людям, особенно чутким к живому слову, видеть будущее. «Цель моя… — писал в апреле 1889 года Чехов Плещееву, рассказывая о замысле романа, над которым работал, — правдиво нарисовать жизнь и кстати показать, насколько эта жизнь уклоняется от нормы. Норма мне неизвестна, как неизвестна никому из нас. Все мы знаем, что такое бесчестный поступок, но что такое честь — мы не знаем. Буду держаться той рамки, которая ближе сердцу и уже испытана людями посильнее и умнее меня. Рамка эта — абсолютная свобода человека, свобода от насилия, от предрассудков, невежества…»

Обесценивание слов, к счастью, процесс обратимый. Есть чудесные силы, возвращающие в каждом поколении словам основное значение, приводящие их к «норме», по выражению Чехова; даже когда с определением нормы не справляются величайшие мыслители, народу такая задача оказывается по силам.

Благодаря этим восстановительным механизмам человечество не перестает быть человечеством и пробуждается после таких ночей, как инквизиция и фашизм. Благодаря им связь между поколениями не прерывается; всегда то, что объединяет отцов и детей, значительнее того, что разъединяет поколения.

В восстановлении смысла понятий, а вместе с тем и всей нравственной анатомии человека бесконечно велико значение детского словотворчества, сказки, поэзии. Об этом нельзя не задуматься, когда читаешь такие разные по характеру и значению книги, как опубликованный не так давно четырехтомный «Словарь языка Пушкина», и заботливо изданные за последние годы многие десятки сборников сказок всех народов мира, и вышедшую двадцатым изданием книгу К. И. Чуковского «От двух до пяти».


VI

«От двух до пяти» создавалась писателем всю жизнь. Были годы, когда она становилась драгоценной редкостью — с 1939 по 1955 годы радением педагогических недорослей ее вообще не издавали, — но и тогда матери и отцы разыскивали книгу и радостно читали, передавая друг другу. В 1958 году «От двух до пяти» вышла четырехсоттысячным тиражом и тут же разошлась без остатка. Мало можно найти современных литературных произведений, которые бы так глубоко вошли в жизнь людей и так влияли бы на нее. Многие родители и учителя, забывая собственное детство, относились к ребенку как к существу неполноценному. Чуковский сделал ощутимым для всех нас детский гений — поэтический и словотворческий.

Под влиянием посредственных популяризаторов фрейдизма иные педагоги и литераторы искали в детстве прежде всего извращенные инстинкты, то есть то, что тенью падает на судьбу человека. Дети на страницах книги Чуковского заново осветили начало жизни.

«Я так много пою, что комната делается большая, красивая…»

«Философия искусства», — пишет Чуковский, приведя эти слова.

Ночью ребенок будит усталую мать: «Мама, мама, если добрый лев встретит знакомую жирафу, он ее съест или нет?»

Какая необходимость утвердить изначальность добра в этих словах!

«Вначале эти речения детей казались мне просто забавными, — пишет автор, — но мало-помалу для меня, благодаря им, уяснились многие высокие качества детского разума».

Процесс «уяснения высоких качеств детского разума» книга вызывает в каждом читателе. Благодаря работе Чуковского сотни тысяч людей впервые прислушались к детству, как прислушивался писатель; это дало счастье и им и детям, увеличило количество радости.

В те годы, когда писалась «От двух до пяти», в лингвистике прочные позиции удерживали вульгарные социологи. «И в языке сочинений Пушкина иногда находили целые массивы никогда не существовавшего „классового языка дворянства“», — вспоминает академик В. Виноградов.

Находились специалисты, которые пытались даже раннее детство разделить социальными перегородками. «Редакторы требовали, чтобы я, — пишет Чуковский, — говоря о каком-нибудь слове, произнесенном трехлетним ребенком, всякий раз во что бы то ни стало указывал, к какому социальному слою принадлежит названный мною малыш…»