Пути в незнаемое — страница 32 из 56

Чуковский показал, что существуют слова, присущие одному ребенку, неповторяемые, и наряду с этим обширная группа слов, сочиняющихся сызнова всяким новым поколением русских детей.

«Слово „всехный“ оказалось действительно всехным: теперь мне известны двадцать восемь „изобретателей“ этого слова. В их числе — шестилетний сын Льва Толстого, Ванечка. Когда Софья Андреевна показала Ванечке участок земли, предназначенный ему во владение, мальчик рассердился и… сказал: „Ах, мама, всё — всехнее“».

Можно представить себе, что понятия образовываются в мозгу ребенка подобно тому, как наполняется воздушный шарик. Сперва это сморщенный комок пленки; потом он приобретает сферическую форму, летучесть, яркий цвет и поднимается в воздух; и всегда получается прекрасный синий, или красный, или желтый шар.

Но это так и не так.

Слово наполняется и тем же содержанием, и другим. Окрик отца входит в него, образуя уродливую вмятину, а другое слово отца, нежность, внимание, любовь придают понятию невиданную летучесть — и оно непременно пойдет на пользу людям.

Усвоение слов — вовсе не простое повторение, а сложный творческий процесс, цепь открытий. И, начав изобретать одно слово, например, «мать», «отец», «небо», «гроза», «брат», ребенок не прекращает этого процесса во всю эпоху словотворчества, то есть до пяти — семи лет. Он как бы пишет параллельно десятки книг. Все эти книги имеют свое значение и соединены между собой. Потому что он прижался к матери, когда первый раз ударил гром. Потому что отец зажег свет, и злые карлы, совсем было окружившие его, разбежались. Потому что мать поцеловала его, он открыл глаза и увидел закат, увидел, как неистово пылает небо. Слова — как бы сообщающиеся сосуды. И это их свойство — быть сообщающимися сосудами — остается до смерти человека.

Каждое слово имеет свое точное значение и одновременно хранит отсветы всей жизни и уровень нравственной высоты человека. Извращение понимания одного слова влияет на другие слова, изгибая душу.

Книга Чуковского показывает особенности гигантской и неустанной работы детского ума. «Вообще мне кажется, — пишет Чуковский, — что начиная с двух лет всякий ребенок становится на короткое время гениальным лингвистом… Недаром Лев Толстой, обращаясь ко взрослым, писал: ребенок „сознает законы образования слов лучше нас, потому что никто так часто не выдумывает новых слов, как дети“».

По количеству затраченной энергии работа ребенка над словотворческим, живописным и музыкально-пластическим познанием вселенной так велика, что, осознав это, мы не можем не понять, что ребенок прежде всего творец, художник, открыватель.

Он не просто повторяет слова, услышанные от взрослых, а проверяет их на вкус, на цвет, на соответствие зрительному образу, на гибкость, на образность. «Почему — это радуга? Потому что она радуется, да?»

«— Мама, что такое война?

— Это когда люди убивают друг друга.

— Не друг друга, а враг врага».

Так в детском языке человек возвращает слова к их изначальному смыслу, оживляет омертвевшее, превратившееся в штамп. Что сталось бы со словом, если бы природа не позаботилась об этом самом действенном методе возрождения языка?! Как разъединились бы, перестали понимать друг друга поколения, как увяла бы и неизбежно умерла поэзия, как слова слиняли бы в математические символы, годные роботу, но не человеку и могущие превратить человека в робота.

Если, по свидетельству Пастернака и Чуковского, художественное творчество берет начало в детском изобретении слов, то знаменитый французский физик Луи де Бройль говорит, что в детской игре начинается творчество научное. Как и в истории человечества, два расходящихся ствола правды поэтической и правды научной и в индивидуальной жизни имеют одни корень.

Ребенок создает мифы:

«— Слезь с окна, упадешь, будешь горбатый, — говорит мать своему трехлетнему сыну.

— А верблюд, наверное, два раза падал?»

Он выдвигает первые научные гипотезы. «Мама, знаешь, небо сделано из пластмассы!» — говорит ребенок, самостоятельно создавая подобие одной из основ науки древности — Птолемеевой системы мира.

«Топи, топи, папа, пусть огонь летит на небо, там из него сделают и солнце и звезды».

Открытия совершаются ребенком ежечасно. Они поднимаются в нем как-то вдруг, как в первый солнечный день расцветают цветы на оттаявшем в тундре пригорке.

Вначале в его умонастроениях господствуют мифы, но постепенно все большее место занимает точное наблюдение. Сперва: «Папа, да сруби ты, пожалуйста, эту сосну… Она делает ветер; а если ты срубишь ее, станет тихо, и я пойду гулять».

Потом трудное и глубокое: «Солнце опускается в море? Почему же оно не зашипело?»

Ребенок узнает, что есть непостижимые расстояния и величины: «Море имеет один берег, а река два», — и все же солнце опустилось еще дальше, за безбрежьем.

Первыми дитя человеческое создает смелые космогонические гипотезы, как и человечество в своем детстве создавало их, вглядываясь в небесное пространство. Ребенок идет по просеке, и все, к чему он приближается, растет на его глазах, а солнце все так же висит в недостижимой дали. Он видит, что игрушечный домик стал настоящим, крошечное, как казалось издали, деревцо — высокой сосной. А солнце все то же. Он убыстряет шаги, все летит навстречу быстрее и быстрее. Все, кроме солнца.


VII

И вот, наконец, ребенок примирился с тем, что утки ходят гуськом, а не «утьком»; даже с тем, что, к сожалению, в жизни случается, что друг бьет друга, а не врага. Слова собраны, понятия, перенятые от взрослых, некоторое время просуществовали в гибкой, чудоподобной форме и затвердели. Вино влито в новые мехи, иногда неотличимо похожие на старые, но воспоминание о рождении слова и самостоятельной проверке его останется навеки.

Начинается другой период — создания и принятия в сердце сказки. То есть этот период наступает еще задолго до пяти лет, с тех пор как человек услышит колыбельную, но сейчас сказка станет главным.

Слова отлились в светила, имеющие свои четкие очертания, и песенки, первые сказки должны связать их воедино, утвердить главный смысл каждого понятия.

Утвердить так, чтобы эти звезды-понятия ни при каких катастрофах не гасли, были устойчивыми и всегда показывали, где верх и низ, что правда и что ложь.

Всему этому и должна в первую очередь научить сказка.

Защите сказки и размышлениям об ее общечеловеческом значении книга Чуковского посвящена в той же мере, как и рассказу о словотворчестве. И в эту тему книга снова вносит особое освещение. Да, в сказках действуют людоеды и злые мачехи, а не одни добрые феи, но силы зла, олицетворяющие агрессивные инстинкты, почти всегда бывают побеждены. И сказки одинаково звучат для детей с разным детством, разной культурой.

В последние годы вышли многие десятки сборников сказок народов нашей страны и всего мира — от таджикских до чукотских, от бушменских до старофранцузских; некоторые в точных, талантливых переводах.

Читая эти сказки, а потом перебирая в памяти их сюжеты, которые запоминаются сразу — совсем иначе, чем другие книги, скорее сердцем, чем умом, — нельзя не поразиться своеобразию творчества каждого народа и одновременно некоей общности в сюжетах и характерах главных героев.

Не только крокодил африканских сказок по характеру близнец нашего серого волка, а «братец-кролик» американских негров — брат русского сказочного зайчишки… Повторяются, и настойчиво, у народов многих стран отдельные — причем главнейшие — сюжетные конфликты.

Среди добрых фей попадается одна — почти всегда только одна — злая, забытая, некрасивая; она пытается сделать несчастливой долю новорожденной принцессы. Но спящие принцессы своевременно просыпаются и всегда от единственной причины, на каком бы континенте это ни происходило, — от поцелуя принца.

И Золушек всех стран света, посланных в лес, переплетенный ли тропическими лианами или промерзший от лютой январской стужи, спасают добрые силы природы, добрые духи, а завистливых мачехиных дочерей принцы не замечают на королевском балу.

И умный, несмотря на прозвище, Иванушка-дурачок (какое бы имя он ни носил, а он имеет родных братьев — настоящих, а не мнимых — почти у всех народов) попадает из огня да в полымя, но в конце концов добывает счастье.

И не одинок Китоврас, герой одной из прекрасных старинных русских легенд, богатырь, ходящий только прямо: прямо, какие бы стены и дворцы знатнейших вельмож ни были на его пути, какие бы опасности ему ни угрожали. Лишь беспомощная нищая старуха заставляет Китовраса своей мольбой гнуться, гнуться, чтобы пройти стороной и не повредить ее хижину.

Китоврас тоже имеет братьев в мифах и сказках других стран — каждый из них на свое лицо, но все они близки непреклонностью сердца.

Сходство сюжетов сказок, существование как бы гомологических рядов сказочных сюжетов так разительно, что не могла не родиться в науке теория блуждания сказочных и мифологических сюжетов. Так птицы из России летят в Африку, а из Африки снова в Россию.

В Чехословакии в конце войны я услышал героическую историю чешского писателя Владислава Ванчуры, расстрелянного гитлеровцами, и его сказку о добром медвежонке Кубе Кубикуле, где среди других персонажей действовал один, особенно поразивший меня в ту пору. Это Страшилище — злое существо, летучее, и жалящее, и обладающее особым, прежде в сказках неизвестным свойством — увеличиваться до огромных и опасных размеров, когда его боятся, но становиться жалким и сморщенным, если страх улетучивается.

В этом нельзя было не почувствовать сказочного отражения явления, очень важного для того времени. Ванчура — тот, кто не боится. И другой сказочник — Корчак, из близкой Польши, с такой близкой Ванчуре судьбой, — тоже тот, кто не боится.

Но оба они жили в эпоху Страха, власти Страха, нагнетания Страха, власти при помощи Страха и вобрали это свойство времени в сказку, чтобы раскрыть людям глаза.

Кафка, талантливый соотечественник Ванчуры, сам весь был во власти этого Страха, предсказывая приближение непонятного и неизбежного ужаса. Для них — Ванчуры и Корчака, народных сказочников иного мироощущения, — ужас не был неизбежен, как для Кафки.