Известно, что находившиеся на воле товарищи действовали сразу в двух направлениях. Первое из них — Мария Капцевич. То, что ее нет в России, установить было несложно. Незадолго перед этим эмигрировавшая за границу Вера Засулич получила задание — связаться с «парижской барыней» и узнать, можно ли на нее рассчитывать в случае осуждения Лизогуба. Какая-то причина помешала Засулич выполнить это поручение: то ли отвлекли другие дела, то ли Капцевич не было на месте. Прошло целых полгода, а дело так и не двинулось с мертвой точки. Это томительное неведение, как читатель уже знает, продолжалось до поездки за границу А. Зунделевича.
Одновременно с поисками «парижской барыни», чтобы зря не терять времени, Лизогуб поручил своему другу и управляющему имениями Владимиру Дриго как можно скорее распродать все движимое и недвижимое имущество, а деньги, полученные за него, передать лицам, на которые он, Лизогуб, укажет. Веря Дриго, как самому себе, он выдал на его имя полную и неограниченную доверенность на распоряжение всеми делами. С этого момента в руках мелкопоместного дворянина из Кролевца сосредоточилось такое богатство, какое ему и не снилось. Он уже мог, ни перед кем не отчитываясь, тратить тысячи, десятки тысяч рублей. И он их тратил. Снял шикарную квартиру, принимал у себя общество, накупил много дорогих вещей.
И все неохотнее и неохотнее выполнял распоряжения Лизогуба. Это становилось заметнее по мере того, как ухудшалось положение арестованного. Дриго явно боялся упустить неожиданно представшую перед ним возможность основательно разбогатеть.
А дела у Лизогуба складывались действительно неважно. В январе 1879 года в Киеве был арестован Валериан Осинский. Как и его предшественники — Ковальский и Чубаров, он пытался оказать вооруженное сопротивление. При нем были найдены письма Кравцова с различными поручениями «схимника» и «помещика». Из показаний Веледницкого и доносов Курицына одесское жандармское управление уже ясно представляло себе, кто скрывается под этими прозрачными кличками.
Довольно легко разгадали и шифр, которым переписывались Лизогуб и его друзья. Все виды тайнописи, существовавшие у революционеров, были сообщены жандармам Курицыным.
Из изъятых писем следствие поняло, что нити финансовых комбинаций от Лизогуба тянутся, с одной стороны, к Дриго, а с другой — к некой «парижской барыне».
Но если последняя находилась далеко и для полиции была недосягаема, то до Дриго было рукой подать.
Прежде всего, от него потребовали письменного показания. Написал. Подтвердил, что посылал письма Лизогубу через Осинского, которого знал только под фамилией Слепцов. Об его истинном лице он-де не имел ни малейшего представления. По этим показаниям еще ничего нельзя сказать о Дриго: полиция действительно изъяла у Осинского несколько его писем к Лизогубу.
Впрочем, поначалу и деньги он давал революционерам, пусть неохотно, но давал. Давал Осинскому, давал Зунделевичу. Но когда первого арестовали, а второй уехал за границу, оставив вместо себя Александра Михайлова, Дриго вдруг, с одной стороны, стало жалко давать деньги, а с другой — обуял страх: финансируя революционеров, он невольно становился их прямым и сознательным пособником. И он стал тянуть, увиливать, придумывать разные отговорки.
Именно к этому времени относится одно из самых интересных писем Лизогуба. Он почти уже не сомневается в нечестности друга и все же, ради дела, пытается найти с ним общий язык.
«25 июля 1879 г. В. В. Дриго.
Милый Дед! Хотя и писал Вам о своих желаниях, но так как Вы могли не получить письма, то считаю нужным написать еще. Податель сей записки так же, как и Аркадий (Зунделевич. — Я. Л.), представляет меня даже перед моими друзьями, „аз в нем и он во мне“, а потому буду вас просить передать ему все мои деньги, которые у вас есть, и вообще все, что мне принадлежит, а также говорить о моих делах с ним, как со мною; он есть я, а потому, если вы ему не передадите моих денег, значит, вы не передали их мне и, значит, злоупотребили моим доверием и зажилили себе мои деньги. Если вы не захотите о моих делах говорить с ним, значит, вы не захотели о моих делах говорить со мною; если вы ему скажете, что будете ему говорить о моих делах и давать мои деньги по своему усмотрению, — значит, вы это сказали мне. Я пишу это для того, чтобы вам было ясно, кто такой податель записки и что я прошу сделать (мне кажется, выразиться яснее трудно), а потому не примите это за обиду… Нет ничего обидного в том, что я желал бы, чтобы вы отдали мне мои деньги и говорили со мною о моих делах, также нет ничего обидного в том, что податель представляет 2-е Я, следовательно, нет ничего обидного в том, что я вас прошу передать все мое подателю и говорить с ним обо всем моем. Итак, вот мое последнее желание… Не знаю, придется ли вам еще писать, или же придется попрощаться с вами со всеми навсегда…»
Предчувствие не обмануло Лизогуба: ровно через две недели его не стало…
Я не знаю, успел ли Александр Михайлов познакомить с этим письмом Дриго. Кажется, да. Но сейчас это уже не имело значения: Дриго уже сделал выбор. На одной чашке весов лежали многолетняя дружба, глубокая привязанность, даже любовь, а на другой — страх за себя и деньги, много денег. Перетянуло последнее…
18 июля 1879 года он явился к черниговскому губернатору Шостаку и сделал, как это отмечено в шифрованной телеграмме последнего министру внутренних дел Макову, поразительные разоблачения. Правительство впервые получило подтверждение из первых уст, что деньги Лизогуба шли на нужды революции. Кроме того, Дриго заверил Шостака, что он «готов обнаружить злодеев, их действия и планы». Именно по его доносу едва не был схвачен Михайлов, приезжавший за деньгами, и начались повальные обыски и аресты среди черниговских либералов. Набивая себе цену, Шостак даже намекал на то, что эти разоблачения, возможно, помогут предупредить покушение на жизнь государя императора.
Никогда еще телеграфная связь между Петербургом и Черниговом не была так перегружена, как в эти дни. Я просмотрел ворох телеграмм, в которых то и дело упоминается Дриго. Им интересовались все, начиная с министра Макова и шефа жандармов Дрентельна, кончая уже приступившим к управлению Россией графом Лорис-Меликовым. Доложили о Дриго и царю. На этой волне развил небывалое усердие и черниговский губернатор Шостак. Он чувствовал, что второй такой возможности может и не представиться.
А теперь — шаг в сторону. Анатолий Львович Шостак — дальний родственник Берсов, прототип Анатоля Курагина из «Войны и мира». Это его когда-то выпроводил из Ясной Поляны всегда сдержанный и корректный Лев Толстой. О бесчестной попытке Шостака вскружить голову юной и наивной Тане Кузминской, сестре Софьи Андреевны, рассказала в своих воспоминаниях племянница писателя В. Нагорнова — впервые они были опубликованы в журнале «Литературное обозрение» (1978, № 9).
Но доскажем о Дриго. Достоверно известно, что предал он своего друга, обливаясь слезами жалости к нему, — что ж, он и в самом деле любил Лизогуба, но себя он любил все-таки больше…
Доносы Дриго и Курицына (о последнем я еще расскажу) и привели Лизогуба на виселицу. Правда, было еще одно важное обстоятельство, роковым образом повлиявшее на судьбу всех арестованных по делу 28-ми. 2 апреля 1879 года революционер Соловьев стрелял в царя. Стрелял неудачно. Подобрав полы шинели, Александр II бежал по площади зигзагами, и пули пролетали мимо. Но уже через три дня почти во всей европейской части России было введено военное положение. В Петербурге, Москве, Харькове, Киеве, Одессе и Варшаве у власти стали временные генерал-губернаторы, наделенные всей полнотой власти. По распоряжению царя политические дела, которые до этого подлежали рассмотрению в судах с сословными представителями, были переданы в военные суды. Рассчитывать на их объективность уже не приходилось. Об этом хорошо сказала газета «Народная воля»: «…для того-то и существуют военные суды, чтобы под видом отправления правосудия уничтожать вредных для правительства людей. Этим судам не нужно улик, им нужен только приказ начальства. Совесть этих людей куплена за жалованье, и если они говорят иногда о чести, то разве о чести мундира царского слуги, а не о чести человека…»
Поступило на рассмотрение военного суда и дело 28-ми, обвиняемых во всех тяжких грехах перед обществом и строем. Теперь их судьба зависела от пятерых безмолвных майоров, двух бравых подполковников и трех полковников, уже мысленно примерявших генеральские погоны…
И началось это судилище 25 июля 1879 года.
На первый взгляд, суд был как суд. Прокурор изо всех сил старался припереть к стенке обвиняемых. Защитники в меру своих крайне ограниченных возможностей выгораживали подсудимых, а подсудимые, естественно, себя. И только судьи, как все военные судьи того жестокого времени, делали вид, что пытаются установить истину.
При этом никто из членов суда ни разу не повысил голоса, не оборвал грубо обвиняемого, не приказал вывести из зала суда. Даже к четырнадцатилетней Виктории Гуковской, обвиняемой в подстрекательстве к мятежу и бунту, председательствующий обращался только на «вы». Внешне все выглядело пристойно.
Но эта хорошо смазанная судейская машина, повинуясь необсуждаемому приказу временного одесского военного генерал-губернатора Тотлебена, меньше всего была расположена щадить и миловать.
Еще заседал суд, а уже было известно, что пятерых из двадцати восьми сидящих на скамье подсудимых ждет виселица. Кого — еще точно известно не было. Но цифра пять — эта любимая цифра российских вешателей — передавалась из уст в уста. Называли Чубарова, оказавшего вооруженное сопротивление. Называли Виттенберга, стрелявшего в солдата. В отношении же других мнения расходились. Лизогуба вообще не называли.
Видимо, у самого генерала еще не было полной ясности насчет кандидатов на виселицу. Число не вызывало сомнений. А вот кого вздернуть, он, похоже, колебался. Но это уже были частности.