Более важным для него было заблаговременно позаботиться о палаче. Сложность состояла в том, что на всю европейскую часть России приходился лишь один палач — Иван Фролов, и он был нарасхват. Киев, Одесса, Харьков, Москва, Петербург чуть ли не устанавливали очередь на его услуги. Казалось бы, чего проще обзавестись вторым палачом и даже несколькими, но вот почему-то не обзаводились.
Этим документам более ста лет. Но читать их так же страшно, как если бы они были написаны только вчера. 22 июня 1879 года, то есть за месяц до начала суда и за полтора месяца до казни, Тотлебен обратился к своему киевскому коллеге — генерал-адъютанту Черткову со следующим отношением: «В непродолжительном времени предполагается исполнение в городе Одессе нескольких смертных приговоров; между тем палача здесь нет. Ввиду того что в городе Киеве в прошлом месяце была исполнена смертная казнь, также чрез повешение, над тремя политическими преступниками, я обращаюсь к вам, ваше превосходительство, с покорнейшей просьбой, не признали ли бы вы возможным сделать распоряжение, чтобы палач, исполнявший обряд казни над Осинским и другими, был прислан на некоторое время в распоряжение одесского градоначальника…»
Киевский генерал-губернатор в своем ответном отношении выразил глубокое сожаление, что палач, который казнил Осинского и других, уже откомандирован в распоряжение петербургских властей.
2 июля, то есть за 23 дня до начала суда, Тотлебен обратился с той же просьбой к министру внутренних дел Макову. Последний незамедлительно сообщил, что «палач, совершивший… казнь в Киеве через повешение над Осинским и др., в настоящее время вновь отправлен в Киев, где предстоит в нем надобность около 15 сего июля. Засим, — продолжал министр, — мною предложено киевскому губернатору по миновании в палаче надобности отправить его под благонадежным присмотром в распоряжение одесского градоначальника, причем указано, что в Одессе в нем может предстоять надобность около 25 июля».
В заключение министр просит Тотлебена «по миновании в палаче надобности» отправить его в распоряжение московского губернатора.
Неудивительно, что большинство подсудимых, хотя и не знало о существовании этой секретнейшей переписки, хорошо понимало, что под видом суда разыгрывается пошлейший фарс, в котором все заранее расписано и решено. Поэтому многие из них, включая Лизогуба, отказались от всякого участия в процессе, от назначенных им защитников. Когда председательствующий обращался к Лизогубу с каким-нибудь вопросом, тот сдержанно и сухо отвечал: «Я отказался от участия в процессе».
Между тем разбирательство шло своим чередом. Допрашивались свидетели и обвиняемые, зачитывались показания, сличались почерки в перехваченных письмах. Все отчетливее выступала тенденция представить Лизогуба одним из руководителей тайного сообщества, имевшего целью «ниспровержение путем насильственного переворота существующего в России государственного и общественного строя». Так как прямых доказательств этого не было, то привлекались показания предателей, а также письма, говорящие о дружбе Лизогуба с Осинским, Чубаровым и другими революционерами.
Раскусив тактику обвинения, друзья Лизогуба принялись всячески его выгораживать, в один голос стали отрицать свое знакомство с ним до ареста.
Но они не знали, что в это же самое время два главных предателя — Федор Курицын и Владимир Дриго — втихомолку творили свое гнусное и подлое дело. Курицын раз в неделю сообщал жандармам о каждой крамольной мысли, высказанной вслух Лизогубом и другими заключенными. А Дриго, которому в обмен на предательство полиция наобещала с три короба, в частности передать остатки состояния Лизогуба, достаточно полно раскрыл роль своего друга в многолетнем финансировании всего революционного движения в России. Даже когда все было кончено, оба предателя долго оставались вне подозрения. Да и как можно было в чем-то заподозрить Курицына, который еще на заре народничества привлекался по «Делу о пропаганде в Империи», считался одним из самых активных и надежных товарищей. По иронии судьбы, он был арестован как участник покушения на жизнь предателя Гориновича и вскоре сам стал предателем.
А Дриго, старый, славный друг Дриго? Самое большое, на что он мог рассчитывать, это погреть руки на пока еще бесхозных тысячах. Но — предать?
Таким образом к концу процесса противник знал о Лизогубе больше, чем это можно было заключить из обвинительной речи прокурора. Однако власти не собирались раньше времени раскрывать перед революционерами подлинное лицо Курицына и Дриго, которые еще могли пригодиться в своем новом качестве. К тому же сведения, добытые негласным путем, то есть с помощью доносов, по тогдашним законам не могли быть использованы как официальные документы. Только письменные, а еще лучше устные показания, имели юридическую силу.
Поэтому-то такой странной и беспомощной показалась присутствующим речь прокурора Голицынского. Она вся состояла из догадок, предположений, произвольных выводов; в ней почти полностью отсутствовали какие-либо факты и доказательства. Эти явные недостатки неумный прокурор пытался компенсировать дешевой риторикой.
Многие из обвиняемых отказались от последнего слова. Поначалу хотел отказаться и Лизогуб. Но потом он все-таки не выдержал. В нем заговорил юрист, понимающий, насколько нелепы и абсурдны приведенные посылки и заключения. Он был вежлив и насмешлив и за какие-нибудь несколько минут не оставил камня на камне от убогих прокурорских построений.
Но это не только не облегчило его участь, но еще и усугубило. Роковая пятерка была окончательно скомплектована и одобрена свыше. Запомним имена: Василий Чубаров, Соломон Виттенберг, Иосиф Давиденко, Иван Логовенко и Дмитрий Лизогуб.
В отличие от Светлогуба, героя «Божеского и человеческого», просидевшего в одиночном заключении всего месяц с небольшим, Лизогуб почти целый год ждал в тюрьме суда. Десять дней — с 25 июля по 5 августа — военные судьи внимательно всматривались в подсудимых, выбирая из них пятерых, которых надлежало вздернуть в назидание другим…
Приговор еще только пошел на утверждение генерал-губернатору, а уже из его канцелярии в канцелярию одесского градоначальника поступила деловая бумага следующего содержания: «Господину градоначальнику. Генерал-губернатор поручил мне, ваше превосходительство, распорядиться о заготовлении пяти саванов, необходимых при исполнении состоявшегося вчерашнего числа приговора военного суда, если приговор этот будет утвержден его высокопревосходительством.
Форма савана: белая до земли рубаха, с длинными свободными рукавами, сзади рубахи капюшон, передняя часть которого должна быть удлинена, чтобы, будучи одет на голову осужденного, он закрывал бы его лицо и половину груди. Саваны эти должны быть готовы к вечеру 9 августа».
Еще не утвердив смертного приговора, генерал-губернатор знал, сколько понадобится саванов, знал наверняка. Девятого августа он наконец поставил свою подпись, и теперь уже никакая сила не могла изменить положения. Правда, был еще царь, но все пятеро решительно отказались подать прошение о помиловании.
Последние часы перед казнью… Толстой намеренно обрек своего героя на полное одиночество. Ему важно было оставить Светлогуба наедине со своими переживаниями, чтобы уже ничто больше не отвлекало его от мучительных раздумий о жизни и смерти. Лизогуб же почти все время после суда был с друзьями. Возможно, только одну ночь накануне казни он провел в отдельной камере. Кто-то из одесского начальства (не Тотлебен, не Панютин, а, по некоторым данным, градоначальник Гейнс, молодой, еще не очерствевший генерал) проявил милосердие: всем пятерым смертникам разрешили провести эти страшные дни до утверждения приговора генерал-губернатором с теми из своих друзей, с кем они пожелают. Лизогуб выбрал Григория Попко, осужденного на бессрочную каторгу. Почему именно Попко, а не Чубарова, не Давиденко, которых он тоже хорошо знал и с которыми к тому же ему предстояло разделить судьбу? Попко был одной из его самых давних и сильных привязанностей. Лизогуб любил его за отважный, прямой и решительный характер, за доброту и душевность. Когда-то они втроем, вместе с недавно казненным Осинским, таким же рыцарем и смельчаком, пришли к выводу о неизбежности политической борьбы, о необходимости создания боевой революционной организации. А с Чубаровым и Давиденко ему еще предстояло встретиться, пройти последний путь до эшафота. И все же эти двое, как и он сам, были уже в прошлом. А вот Попко, несмотря на суровый приговор, мог еще продолжить начатое дело. Выбирая, с кем провести последние дни жизни, Лизогуб, наверно, предусмотрел все.
Близкий друг Попко — Р. А. Стеблин-Каменский — рассказывает, что тот чувствовал себя страшно виноватым перед Лизогубом. Он, который своими руками убил жандармского офицера Гейкинга и участвовал во многих боевых делах партии, почему-то остается жить, а Лизогуб, который пальцем никого не тронул, должен будет умереть. И все только потому, что властям до сих пор неизвестен убийца жандарма. Разумеется, Лизогуб понимал, что он не совершил ничего такого, за что следовало казнить, но лишь посетовал другу на то, что так скучно и бездеятельно прожил жизнь. Даже в эти минуты, уже помеченный зловещим выбором, он продолжал смотреть на себя как на последнего из последних.
Стеблин-Каменский вспоминает: «Но наступил момент расставания, и Попко холодно простился с Лизогубом. Эту холодность Попко никогда не мог простить себе, никогда не мог без горького упрека вспомнить ее. Он говорил, что в минуту расставания ему не верилось, что Лизогуб умрет: он хотел выразить кипевшее чувство, хотел сказать что-нибудь задушевное и хорошее и не сумел…».
Да и что можно выразить словами в эту страшную минуту? Поцеловав друга, Попко, наверно, молча глядел ему вслед. Он думал, что холодно простился. Но, возможно, ему это только показалось?
Когда приговор был утвержден, опять дрогнуло чье-то казенное, но доброе сердце: вопреки существующим указаниям, осужденным на смерть разрешили проститься с друзьями. Лизогуба и других смертников водили по камерам, и те, кому оставалось всего несколько часов жизни, и те, кому суждено было еще много лет жить, обменивались прощальным поцелуем…