— Резьба совсем худая. Надо точить новую.
Пока мы нашли в ночном институте незапертое помещение с токарным станком, пока Михаил Алексеевич вытачивал винт, пока он собирал дугу, прошло много времени. Часа в три ночи дуга зажглась. Я взглянул в окуляр. Ни крюков, ни даже интерференционных полос не было видно. Михаил Алексеевич внимательно осмотрел систему.
— Худо, — сказал он, растирая голову. — Зеркала сбиты, а это — на несколько часов работы. Я буду здесь ночевать, а вы, ребята, давайте по домам. Женя, проводите Римму…
К счастью, Римма жила рядом, на Васильевском острове, поэтому я, срезав угол по льду Невы и выйдя к адмиралтейским львам, скоро был дома.
К двум часам я вернулся в лабораторию, где обнаружил мечущегося от зеркал к окуляру Михаила Алексеевича.
— Смотрите в окуляр, — скомандовал он, — если что-нибудь увидите — сразу дайте знак…
Часа через два я заметил, что независимо от манипуляции Михаила Алексеевича перед моими глазами непрерывно плывут темные пятна с яркой радужной оторочкой. Когда я сообщил об этом Пухтину, он махнул рукой.
— Все, кончаем, — сказал он. — Все равно вы больше уже ничего не увидите…
В это время пришла Римма, и юстировка зеркал продолжалась. От долгого горения дуги в комнате стало жарко и остро пахло озоном.
Часам к пяти на экране появились четкие интерференционные полосы.
— Зажигайте трубку, — сказал Михаил Алексеевич.
Я подал напряжение на электроды и включил высоковольтный импульс. Трубка не зажглась. Я снова и снова нажимал на кнопку, но все было безрезультатно.
— Дайте я… — Михаил Алексеевич внимательно осмотрел провода и несколько раз попытался зажечь разряд сам. Потом он подошел к трубке и заглянул в окошко кокона. — В трубке атмосфера, — сказал он совершенно спокойно и сел за свой письменный стол.
Из лаборатории мы расходились молча, стараясь не глядеть друг на друга.
С этого момента мы с Риммой работали почти самостоятельно, так как у Михаила Алексеевича близилась защита диссертации. Он сидел за столом, углубившись в свои бумаги, и мы обращались к нему только в случаях крайней необходимости.
Начались месяцы изнурительной работы. Трубки, как заколдованные, бились и ломались одна за другой. Римма спешно написала диплом по экспериментам, которые мы в течение двух дней сделали на одной из простых, одиночных трубок Михаила Алексеевича.
После защиты наш руководитель опять полностью включился в работу. Как-то после очередной неудачи он подошел ко мне:
— Женя, какое число сегодня, знаете?
— Двадцатое февраля, а что?
— Через два месяца — защита диплома.
Я растерянно смотрел на Михаила Алексеевича. Он буквально терзал свою голову.
— У меня тут есть кое-что, — сказал он, не глядя мне в глаза, — почитайте…
Ничего не понимая, я взял в руки несколько листов, исписанных четким почерком моего руководителя. Быстро пробежав их, я увидел, что это — записи одного из экспериментов, которым мы занимались параллельно с моими неудачными опытами.
— Ну и что? — спросил я.
— Напишете выводы, и будет хороший диплом. Я же знаю — вы с лихвой выполнили дипломное задание…
Мне стало обидно чуть ли не до слез. Пять месяцев провозиться с делом, которое теперь надо бросить!.. Я понимал то положение, в которое мы попали с Михаилом Алексеевичем, но согласиться так, сразу — не было никакой возможности.
— Давайте еще месяц попробуем, — робко сказал я.
— Давайте, — пожал плечами Михаил Алексеевич, — но это, — он показал на бумаги, бывшие у меня в руках, — это пусть будет у вас.
Теперь я уходил из дома в восемь утра, а возвращался в десять-одиннадцать вечера. Мысль о том, что мне так и не удастся узнать, куда деваются атомы и ионы из разряда, не давала мне покоя.
Наступило 17 марта. До контрольного срока осталось три дня. Как обычно, я пришел в лабораторию около девяти часов утра. Пусто и тихо. Риммы нет, она теперь здесь не бывает, предупредив, что явится по первому моему зову. Михаила Алексеевича нет тоже, и сегодня, как я вспоминаю, не будет, так как он уехал в Политехнический на весь день.
На крышке спектрографа лежит трубка, паянная и перепаянная несчетное число раз. Именно поэтому я на нее особенных надежд не возлагаю. Взяв журнал и внимательно изучив все записи, ведущиеся Риммой с октября прошлого года, я вдруг выясняю, что номер этой трубки — тринадцать. Эта цифра не увеличивает моего энтузиазма, но тем не менее я осторожно беру эту многострадальную тринадцатую трубку, запаковываю ее в печки и ставлю на тренировку. Выясняется, что сегодня не подвезли углекислоты. Я иду к своим друзьям-ядерщикам, и мне дают полный литровый дюар с жидким азотом. К четырем часам тренировка закончена. Отключаю откачку и перегоняю цезий. Когда последняя капля цезия оказывается в трубке, я благополучно запаиваю отросток и вдруг понимаю, что пока все идет нормально, и, может быть, именно сегодня…
Для контроля температуры трубки используются две термопары, один из спаев которых должен быть при нуле градусов. Я бросаюсь на улицу и под мусорной кучей возле окон стеклодувной мастерской нахожу мартовский грязный слежалый снег. Набиваю дюар и мчусь обратно в лабораторию. Теперь — крюки. Ставлю трубку в интерферометр, прогреваю ее и с первого же раза зажигаю разряд. Крюки на месте. Смотрю на часы — пять. Пора искать помощников. Бегу на четвертый этаж, на «физику земли». Я знаю, там сидит Марк (тоже бывший ядерщик) и с помощью арифмометра заполняет какие-то невероятно длинные таблицы. Посулив ему в неограниченном количестве булку, колбасу и чай, я сумел завербовать его на целую ночь. Потом звоню Римме. Она обещает быть к одиннадцати. Дрожащими руками я включаю дугу, потом опять с первого импульса поджигаю разряд. Смотрю в окуляр: крюки такие же четкие, как в учебнике Ландсберга. Выключаю установку и готовлю фотопластинки, заряжая ими все имеющиеся в наличии кассеты и нумеруя их простым мягким карандашом. После того как я внес все необходимые данные в журнал, было только десять часов. Оставшееся время я провожу в страшном волнении, огромным усилием воли заставляя себя не включать установку и не начинать измерений.
К одиннадцати приходят помощники. У Риммы в сумке — обещанная Марку булка и колбаса. Мы завариваем двухлитровую колбу чаю. За чаем я рассказываю Марку, в чем заключаются его обязанности. Он усаживается на стул возле дуги и приборов. Их показания он должен систематически сообщать Римме, ведущей лабораторный журнал, я вожусь с кассетами и регулирую время экспозиции.
Ровно в двенадцать мы начинаем. Это была неповторимая ночь. Через полчаса мы все понимали друг друга с полуслова, включая и Марка, который сегодня в первый раз в жизни видел интерферометр Жамена. Этой ночью никто не ошибался, никто ничего не ронял и не разбивал, этой ночью удавалось все, что мы хотели сделать, этой ночью я был уверен, что у природы нет таких секретов, которые мы не могли бы узнать.
К шести часам утра программа измерений была выполнена полностью, и мы даже сделали несколько контрольных фотографий при одинаковых режимах работы.
Мы опять вскипятили чай и доели колбасу.
— Идите, — сказал я ребятам, невольно подражая интонации нашего руководителя. — Идите, а я буду проявлять. Уже шесть часов, трамваи ходят, идите…
— Ладно, — сказал Марк, — иди проявляйся…
А Римма не сказала ничего, только, прикрыв свои монгольские глаза, сладко потянулась…
Пластинки были большими, как раз по размеру кюветы, поэтому я провозился с ними довольно долго. Когда я вышел из-за темной портьеры, оставив пластинки промываться в проточной воде, то, зажмурившись от яркого света, увидел Римму и Марка, мирно беседующих у стола Михаила Алексеевича.
— Что вы здесь делаете? — удивился я.
— Ничего, — сказала Римма, — тебя ждем. Когда мыть кончишь?
— Минут через пятнадцать… — Я взглянул на Марка: — А ты-то чего торчишь? Шел бы домой спать или, на худой конец, считал бы свои поля.
— За поля не беспокойся, — ответил Марк. — А день ты мне все равно испортил… Что получилось-то?
— Негативы хорошие, а что намерили — узнаем на компараторе.
Лаборатория в эту пору была пуста, поэтому найти фен не составило труда. Через несколько минут под веселое гудение моторчика мы молча смотрим на рамку, полностью уставленную влажно блестевшими пластинками. За этим занятием нас застает Михаил Алексеевич. Пока Римма рассказывает ему о событиях прошедшей ночи, я уже с высохшими пластинками и с лабораторным журналом направляюсь в соседнюю комнату, где на специальном столе установлен большой компаратор — прибор, позволяющий измерять расстояния на изображениях с точностью до тысячной доли миллиметра. Я по очереди устанавливаю негативы на предметный столик и методически измеряю расстояния между крюками, занося результаты в лабораторный журнал. Снимки сделаны при разных режимах, негативы перепутаны, и без классификации полученных данных мне не понять, что происходит с крюками после включения разряда. В это время я слышу за спиной какой-то шорох, оборачиваюсь и вижу в комнате всю троицу: Михаил Алексеевич, Римма и Марк молча смотрят мне в спину.
Через несколько минут я заканчиваю измерения, и, не отходя от компаратора, мы все трое, мешая друг другу, анализируем результаты эксперимента.
Вывод был непреложен и удручающе краток: плотность паров в трубке не зависела от того, включен разряд или нет.
— Значит, они скапливаются или за катодом, или за анодом, или за обоими электродами вместе… — задумчиво потирая голову рукой, сказал Михаил Алексеевич.
В этот момент я почувствовал, что невыносимо устал. Взглянув на часы, я понял, что вот уже больше суток бегаю по лаборатории. Михаил Алексеевич посмотрел на мое лицо и взял меня за локоть:
— Не убивайтесь, Женя, отрицательный результат в науке иногда значит больше, чем положительный. Вспомните Майкельсона, он, кстати, работал на интерферометре, похожем на наш… А ведь опыт Майкельсона — классика!