Потом он дотошно «обнюхал» всю установку, заставив меня рассказать обо всех, даже самых мелких деталях ее работы. Затем профессор попросил разобрать модель. Открывшаяся рабочая поверхность отразила лицо Павла Исааковича.
— Четверть микрона, говорите? — спросил он.
— Мерили на интерферометре, паспорт есть, — сказал я.
— С такими гладкими поверхностями еще никто не работал, — задумчиво произнес Павел Исаакович, почти касаясь носом стальной плиты. — Может быть, скольжение?
— Какое скольжение? — спросил я.
— Скорость на стенке не равна нулю.
— Как это может быть? — растерянно спросил я. — Ведь вся гидродинамика построена на абсолютном торможении на стенке русла…
— В некоторых случаях может, особенно в газах… А вдруг у вас тоже… а? Щель-то ведь очень гладкая… — Тон его изменился, близорукие голубые глаза загорелись. — Вам надо сделать серию экспериментов с разными раскрытиями щели при разных давлениях. Если это скольжение — можно построить теорию…
Проводив почетного гостя, я с новыми силами взялся за гаечные ключи. Визит профессора окончательно сломил Сергея Сергеевича, и на ближайшие три месяца Ляля поступила в мое полное распоряжение.
Я не заметил, как в напряженной работе промелькнули сентябрь и октябрь. К Ноябрьским праздникам столбцы с цифрами почти целиком заполнили толстый лабораторный журнал.
На восьмое ноября меня назначили дежурным по объекту с восьми утра до восьми вечера. И вот я сижу один в теплой уютной будке, служившей в нашей церкви проходной, и считаю. Грохочет электрический арифмометр с красивым названием «Рейнметалл», и огромные простыни миллиметровки постепенно заполняются цифрами. За маленьким окошком темнеет, я включаю свет и считаю, считаю, считаю, а конца расчетам не видно. Когда я сосчитал последнюю цифру и нанес на график последнюю точку, было три часа ночи. Я соединил точки на графике сплошными линиями, и передо мною предстал веер кривых, настолько четких и определенных, что они не могли не отражать существующую в природе еще не открытую закономерность.
Проснулся я от громкого стука в дверь, в которую уже, наверно, давно ломился очередной дежурный. Я зажег свет и открыл засов. Все тело ломило от неудобного сна на жесткой скамье. «Может, все это мне приснилось?» — мелькнула нелепая мысль. Но под яркой стосвечовой лампой желтел лист миллиметровки с веером кривых, доказывающих, что огромная постигшая меня удача — не сон.
Кончились праздники, но ощущение радости не проходило. С помощью Павла Исааковича я обрабатывал результаты моих опытов, имея в виду существование некой скорости проскальзывания на стенке щели. Экспериментальные данные прекрасно укладывались в эту гипотезу, если не считать нескольких самых последних опытов со щелями меньше десяти микрон.
— Пустяки, — говорил по этому поводу Гринберг, — потом разберемся…
Я так шумно восторгался полученными результатами, что слух о событиях в лаборатории физики пласта вскоре дошел до Грехова. И вот я уже сижу у знакомого старинного стола с массивным гранитным прибором, в пепельнице которого покоится большой и тяжелый окаменевший моллюск из какого-то древнего девонского моря.
— Ну, что у вас новенького? — спрашивает Матвей Михайлович, водружая на нос очки в круглой металлической оправе с мягкими старинными заушниками.
— Да вот, — говорю я, с трудом скрывая гордость, — удалось тут явление одно обнаружить. Понимаете, если поверхность щели очень гладкая, то… — и я начинаю подробно рассказывать Матвею Михайловичу, какие красивые у меня получились кривые и как хорошо они укладываются в рамки теории проскальзывания.
Матвей Михайлович слушает внимательно, изредка перебивая меня вполне разумными для геолога вопросами. Потом, когда я наконец умолкаю, он достает платок, снимает очки и начинает их долго протирать. Наконец он кончает эту процедуру и широко улыбается:
— Вот вы говорите: скольжение, щель с гладкими стенками… А вы хоть представляете себе, что делается там, на глубине нескольких тысяч метров? Вы знаете, что давление там достигает многих сотен атмосфер?.. А трещину в горной породе вы когда-нибудь видели?
Матвей Михайлович поднялся со стула и подошел к большому фанерному шкафу, занимавшему весь угол просторного профессорского кабинета. Он открыл дверцу и, легко нагнувшись, достал с нижней полки микроскоп. Привычными движениями профессор включил осветитель, поймал зеркалом пучок света и положил на предметный столик препарат. Сбросив очки и припав к окуляру, он вращал кремальеру.
— Вот, полюбуйтесь, — Матвей Михайлович разогнулся и уставился на меня своими близорукими глазами, — типичная заполненная нефтью трещина… Обратите внимание на форму стенок: они далеко не гладкие…
Я закрыл ладонью левый глаз и наклонился над микроскопом. На ярком желто-оранжевом фоне отчетливо выделялась трещина с зазубренными рваными краями. Я смотрел в микроскоп, а надо мной негромко рокотал греховский бас:
— Ну что, видите теперь, какими бывают трещины? А вы говорите — гладкая щель… Если бы там, в породе, они были бы гладкими, то их просто не существовало бы: они должны сомкнуться под давлением выше лежащих толщ…
— А почему не вся трещина заполнена нефтью? — спросил я, заметив внутри полости светлые прозрачные пятна.
— Так ведь трещины «дышат»… Давление снаружи изменилось, когда образец подняли из скважины, трещина и расширилась… — Грехов помолчал и тихо добавил: — А проницаемость этих пород нам надо уметь предсказывать так, как мы это делаем в случае обычных песчаников…
Я представил себе сжатый огромным давлением пласт, из трещин которого нефть выжимается в скважину, поднимается по ней и вырывается наружу большим коричневым цветком фонтана. Ни скважин, ни нефти, ни фонтанов я в то время еще не видел, поэтому картина, рисовавшаяся моему воображению, была, мягко говоря, условной, тем не менее «дышащие» трещины представлялись мне очень ясно.
Прошла неделя. Эксперименты со щелью были полностью обработаны, на столе лежала пачка графиков, непреложно доказывавшая существование скольжения на стенке щели. Павел Исаакович велел через неделю принести статью с уже сформулированным названием: «Об эффекте проскальзывания жидкости при ее движении в щелях с очень гладкими стенками». Надо было сесть за стол и начать писать, но что-то меня останавливало. Шатаясь без дела по лаборатории, я как-то подошел к своей установке. Собранная щель красовалась на своей подставке, отполированная моими ладонями труба аккуратно лежала вдоль стола. «Ляля постаралась», — подумал я и взял в руки двадцатимиллиметровый болт, один из тех, которыми плиты стягивались друг с другом. Держа его в руках и рассматривая сорванную резьбу, я вспомнил, как принес его в мастерскую, когда заметил, что гайка на него стала навинчиваться с трудом.
— Ого, — сказал тогда слесарь-механик, — силен ты, братец! Такой болт растянуть…
От волнения у меня вспотели руки и я никак не мог найти страницу в справочнике, где есть формулы для расчета деформаций. Сопромата нам в университете не читали, поэтому прошло много времени, пока я, путаясь в терминах и ошибаясь от спешки, подсчитал возможные удлинения болтов при проведении экспериментов. Получилось, что щель может расширяться на три-четыре микрона. Это мало, если раскрытие щели больше пятидесяти микрон, и очень много, если я работаю с семимикронным каналом.
Три дня я находился в полной прострации. Мало того что никакого проскальзывания нет, но и вся полугодовая работа пошла насмарку. Никому не нужны сорванные моими мускулами болты, воровство фольги на заводе, бессонная ночь в институтской проходной… Нет, бросить все это просто так — невозможно…
На четвертый день я взял учебник сопромата и подсчитал, что если из куска восьмидюймовой трубы с пятимиллиметровыми стенками сделать камеру, то она вполне выдержит давление в восемь атмосфер. Труба валялась в груде металлолома во дворе церкви, я ее собственноручно притащил в мастерскую и уже через день запихивал модель щели в камеру.
Я работал, как каторжный. Ляля не отходила от установки ни на шаг, и уже к концу года я сумел повторить всю серию экспериментов.
Как и следовало ожидать, никакого проскальзывания не было и в помине: экспериментальные точки идеально укладывались на теоретические прямые, построенные по формуле, выведенной в 1868 году неким французом по фамилии Буссинеск.
Когда я принес Гринбергу эти результаты, он молча выслушал мои комментарии и мельком взглянул на графики. Потом, откинувшись в кресле, долго смотрел на меня невидящими глазами. По лицу его блуждала какая-то странная полувиноватая, полумечтательная улыбка.
— Жаль, — вдруг сказал он, — жаль… Очень все это было небанально…
Я любил монтировать свои установки не на столах, а на специально изготовленных для этой цели широких массивных полках, укрепленных на вделанных в стену кронштейнах. Стены в старой церкви были по нескольку метров толщиной, и такие полки служили действительно «незыблемыми» основаниями для моделей, камер, манометров, вентилей и прочих приборов, из которых состояли обычно мои установки. Вот и на этот раз я выбрал для полки самую толстую стену в лаборатории, возле которой под окантованным портретом Михаила Васильевича Ломоносова стоял никому не нужный письменный стол.
Заведующий лабораторией был большим почитателем таланта великого ученого, искренне считая, что все необходимые сведения для физики нефтяного пласта уже содержатся в его трудах: просто их внимательно еще никто не прочел. Наверно, поэтому под известным изображением русского энциклопедиста, где он в белом парике и расстегнутом на пухлом животе кафтане держит перо и задумчиво смотрит вдаль, висел тоже окантованный и написанный шрифтом, имитирующим древнерусский устав, плакат: «В земные недры ты, химия, проникни взора остротой, и нам сокровища благия, драги сокровища открой…» Цитировать это четверостишие Сергей Сергеевич очень любил: при этом голова его умильно склонялась набок, а указательный палец с массивным желтым ногтем многозначительно устремлялся кверху.