ет стал бывший оборванец сенатором, самым молодым из сенаторов королевства.
Тут бы и передохнуть. Но не таковы итальянцы…
Вспомните полотна старых мастеров. Все они любили изображать умудренных годами людей. Старики голландские, французские, испанские обременены воспоминаниями, погружены в тихие размышления, подумывают о душе. А взгляните на итальянцев — да в них черт сидит! Нет им угомона и в почтенные годы. Итальянский старец смотрит на мир божий жадно, лихо, отчаянно. Впрочем, не надо опережать события. Уместно ли называть стариком человека, даже если ему не 45, а за 60 и он собирается выдавать замуж любимую дочку? У него, может быть, самые главные дела еще впереди.
Итак, была у Вольтерры дочь, а у дочери жених, молодой зоолог по фамилии д’Анкона. И занимался этот зоолог загадочным делом: ходил по великолепным, благоухающим всеми ароматами суши и моря итальянским базарам, пересчитывая рыб.
Разве может Италия сидеть на безрыбье? Можно ли жить без жареной рыбы, без рыбной пиццы, без умопомрачительных соусов и подлив? А после мировой войны, будь она неладна, резко упали уловы. Старики из Неаполя, Палермо и прочих тысячелетних столиц рыболовства припоминали, что такое не раз случалось и до 1920 года. Надо перетерпеть… Но то старики — а что скажет наука? Вот и ходит зоолог по базарам, подсчитывая, сколько каких рыб приносят сети. И вот чему поражается: до обидного мало в уловах сардины и сельди, но ничуть не меньше, чем в сытые годы, скатов, тунцов и любимых итальянцами мелких акул катранов. В чем тут дело? Почему такое изобилие хищников? Д’Анкона делится за обедом своими наблюдениями с будущим тестем — а тот сразу спрашивает, не бывает ли так, что годы, богатые уловами, регулярно чередуются вот с такими, скудными. Как в библейском сказании — семь тучных коров, потом семь тощих… Зоолог подтверждает, это точно, на базаре так и рассказывают. И тут почтенный математик срывается из-за стола, удаляется в кабинет. В кабинете же, не теряя ни минуты, берется за новую работу — главную работу своей жизни.
Что же, в самом деле, получается? Вот размножились обычные мирные сардинки. Прибыло корма для хищников. Начинает идти в гору их поголовье — но численность жертв из-за акульего обжорства падает… На словах это понятно и неграмотному рыбаку. Но предскажет ли рыбак, к чему приведет такой ход событий? Едва ли. А вот математик напишет систему уравнений и обнаружит, что она нелинейна: входят в эти уравнения члены, содержащие переменные величины (численность хищников и жертв) не только поодиночке, но и совместно, перемноженные друг на друга. И приведет изучение этих уравнений к незыблемому подтверждению старинных наблюдений: поголовья и сардин, и акул должны колебаться подобно двум маятникам. Только со сдвигом по фазе. Когда численность поедаемых идет к максимуму, хищники еще только начинают раскачиваться (тут-то и обрушиваются сказочные, рекордные уловы — хищников-то всегда гораздо меньше, чем жертв). А вот когда зубастая банда разгуляется в полную силу, ресурсы для ее прокорма уже идут на спад. Тут начинают вымирать и акулы с тунцами.
То же самое должно иметь силу для волков и оленей, для рысей и зайцев, для овец и травы. Вообще для любых биологических видов, связанных пищевой цепью. Тем-то и дорога математика, что — «вообще»…
Когда Вольтерра вывел эти уравнения, ему сразу припомнилось, что очень похожую систему предложил еще в 1910 году другой математик — перебравшийся из Австро-Венгрии в Америку Альфред Лотка. Только его уравнения описывали не животный мир, а химическую реакцию. Фантастическую, никем еще не осуществленную — колебательную реакцию, при которой некие вещества реагируют многоступенчато. Вначале превращаются в один неустойчивый промежуточный продукт, потом в другой, а уж из него получается что-то окончательное, прочное. Но как раз это окончательное Лотку интересовало менее всего. Для математика было важно другое: если по скорости превращений стадии отличаются друг от друга не сильно, а конечные продукты могут как-то влиять на поведение исходных, то ход событий описывается нелинейной системой уравнений. И промежуточные продукты ведут себя точь-в-точь как — это уж Вольтерра мог догадаться — хищники и их жертвы. И концентрации этих промежуточных веществ могут колебаться, а вовсе не устремляться только вверх или только вниз.
В общем, сильно подкрепили веру Вольтерры в значение своего открытия эти самые фантастические превращения. Ведь написал он в своем кабинете не что иное, как один из важнейших законов природы — закон борьбы за существование. Мудрый закон, согласно которому хищник никогда не может окончательно восторжествовать над беззащитной жертвой, потому что каждый его успех для него же, проклятого, и губителен.
Очень похожие выводы из своих химических выкладок сделал к тому времени и сам Лотка. Работая параллельно, два замечательных математика перешли от простейшего случая сосуществования всего двух видов (разве в природе бывает, чтоб всего два?) к более сложным, близким к реальности. Каждый по отдельности пришел к сложнейшим системам уравнений, выражающих общий вид Закона. Закон этот лег в основу новой науки, значение которой оценили совсем недавно, хотя название для нее — экология — было припасено давным-давно. А уравнения научились решать, лишь когда появились счетные машины…
Богата Италия гениями — богата и крикунами. Пока Вольтерра работает над своими уравнениями, а потом над книгой о честной борьбе за существование, все громче звучит над страной глотка лихого крикуна, предлагающего — в который уже раз за два тысячелетия? — возродить величие древнего Рима. Глоткой дело не ограничивается. Расползаются по щедрой земле стаи хищников в черных рубашках, а в руках у них не только символические пучки прутьев, но и вполне реальные кастеты, велосипедные цепи, револьверы.
И уж в сенате поставлен вопрос о передаче власти этому горластому.
«Мне на плечи бросается век-волкодав», — напишет вскоре поэт, как никто другой чувствующий подземные толчки истории, и продолжит гордо: «Но не волк я по крови своей».
Отцы-сенаторы, трусливая рухлядь, голосуют «за». Все, кроме одного: Вито Вольтерра против. Его голос ничего не решает.
И вот — стучат колеса. Старый математик уезжает доживать свой век за границей. Уезжает, увозя рукопись новой книги, увозя свою всемирную славу. Потому что нельзя жить в стране, где царствуют акулы.
Потому что не волк я по крови своей,
И меня только равный убьет.
Очень скоро в Риме спохватятся, сообразят, что Италия без гениев — не Италия, начнут зазывать, подкупать, заискивать. Он не поддастся.
Академия рысьеглазых приветствовала непобедимого дуче? Значит, к черту академию.
«…Прошу исключить меня из списков…»
Во второй половине 50-х годов стали размножаться науки. Народились, пошли в гору гибриды, кентавры: химфизика, биохимия, биофизика.
В среде ученых людей, в Москве, в Новосибирске, в Харькове, как грибы после дождя, плодились семинары. Выступали на этих шумных собраниях невесть откуда взявшиеся решительные, остроумные люди всевозможных возрастов и самых неожиданных профессий. И гипотезы высказывали дерзкие, еретические.
В то памятное, веселое время, в сентябре 1958 года, собрался семинар в только что организованной при Московском институте химической физики лаборатории физики биополимеров. Выступал на нем гость со стороны, из медицинского мира — свежеиспеченный кандидат биологических наук Шноль. Сейчас можно не вспоминать подробности того, о чем он рассказывал (речь шла о замеченных им периодических изменениях в активности неких ферментов), — для нас важен самый конец доклада. Поведав о своих наблюдениях, Шноль сказал, что ритмичные, периодические явления, свойственные живому миру, бесчисленные биологические часы, бесшумно отсчитывающие в нашем организме отрезки времени длиною от секунд до десятилетий, обязаны иметь простой, чисто химический прототип. Должны существовать в природе реакции, в ходе которых концентрация веществ то возрастает, то убывает. И обратился с вопросом: не знает ли кто из присутствующих таких реакций, не слышал ли хоть о чем-нибудь подобном?
Говорилось это неспроста. Уже добрых два года Шноль, посмеиваясь над собой, сравнивая себя то с Генрихом Шлиманом, то с Шерлоком Холмсом, шел по следам загадочных слухов о «мерцающей колбе» — об открытой будто бы кем-то из московских химиков реакции, при которой раствор аккуратно, словно по секундомеру, окрашивается то в один цвет, то в другой. Шноль знал о математических выкладках Лотки, о том, что проницательные теоретики прямо призывали к поиску таких реакций. Он посмеивался — но настойчиво опрашивал каждого химика, с которым ему удавалось познакомиться. Как правило, его переправляли сначала к одному коллеге, потом к другому, вырабатывалась гипотеза насчет того, кто бы мог такую штуку открыть. Но каждый раз, когда Шноль добирался до заветной кандидатуры, та снисходительно разъясняла, что ничего подобного не видела и видеть не могла, потому что мерцающих колб на этом свете не бывает («Вы что, батенька, термодинамики не знаете?»). Теоретических же выкладок со всякими там прогнозами почти никто из химиков не читал: такие вещи печатались не в химических журналах.
Ко времени, когда собрался семинар, все известные в академическом мире химики были опрошены, детективный поиск совершенно зашел в тупик, и свое заклинание Шноль повторил просто по привычке. Повторил — и тут же забыл, потому что зубастые физики взялись за его доклад всерьез. От иронических вопросов и суровой критики пришлось отбиваться не один час.
Когда же споры утихли, к Шнолю подошел человек двадцати с небольшим лет, местный аспирант Борис Смирнов. Подошел — и тихо сообщил, что о мерцающей колбе ему известно. Он не раз видел ее в руках своего родственника, Белоусова Бориса Павловича.
— Где же об этом можно прочитать? — накинулся на него Шноль.