Маленький реферат 1959 года так и остался единственной публикацией Белоусова об открытой им реакции. Общеизвестным он стал очень скоро. Отчасти — благодаря курьезному случаю. Знаменитый старый физикохимик швед Христиансен выступил с очередным призывом искать колебательные реакции. А Шноль, прочтя его статью, написал письмо, в котором сообщил, что дело сделано. Указал ссылку. И с легкой руки Христиансена об открытии Белоусова узнали по всему свету.
Значимость, ценность того, что делает исследователь, принято оценивать по числу упоминаний той или иной его публикации в последующих научных изданиях. Так вот, годы спустя скромный реферат, а вместе с ним и безвестный сборник вошли в круг самой что ни есть элиты: почти каждая статья о колебательных реакциях, о проблемах неравновесной термодинамики, «биологических часов» содержит ссылку на Белоусова. А таких статей теперь сотни.
На университетской кафедре биофизики между тем события развивались так. В 1961 году ее посетило начальство. Не такое, чтобы к его приходу выставлять цветочные горшки или показательные неработающие приборы. Академика Тамма почитали не только из-за титулов. Крупнейший физик-теоретик, лауреат Нобелевской премии, он был одним из тех, кому кафедра биофизики была обязана своим существованием, в свое время он упорно добивался ее организации. Ударить лицом в грязь перед Таммом не хотели. Поэтому, хотя парадных костюмов не надевали, да и обыденная рабочая суета не прекращалась, все были в сборе. У каждого наготове были таблицы и диаграммы, каждый был готов (и мечтал) ответить на любой вопрос.
Комната, в которой изучали белоусовскую реакцию, помещалась прямо против лифта. Из-за этого Тамм заглянул в нее в первую очередь. А заглянув, уж больше никуда не пошел. Добрых полтора часа любовался игрой окраски, расспрашивал о планах дальнейших опытов, придумывал вместе с девушками и Шнолем, успевшим уже стать постоянным лектором кафедры, что можно проделать еще. Когда же хватился, что пора уходить, дела ждут, — пришли из других комнат, спросили с обидой: что же, к нам-то и вовсе не зайдете?
Игорь Евгеньевич, извиняясь, произнес: довольно и этого. Если хорошенько взяться за одну только реакцию Белоусова, работы хватит на целую лабораторию.
А вскоре появился на кафедре человек, взявшийся за дело капитально, — аспирант Анатолий Жаботинский.
Будь проклят этот телефон!
Борис Павлович с надеждой косится через плечо (может, хоть кто-нибудь вернулся?), никого, конечно, нет — и он, вздохнув, ставит колбочку на стол, бросается к требовательно трезвонящему аппарату. Не отрывая глаз от стола (в колбе начинают выделяться пузыри), слушает решительный голос, приказывающий сей же час явиться в дирекцию, потом вдруг швыряет на полуслове трубку — и кидается к посудине. Поднеся ее к окну, успевает еще заметить, что на фоне пузырьков появляется бледненькая, но несомненно желтая окраска. Появляется, исчезает, возникает еще раз спустя пару минут — и пропадает окончательно. Пузырьки больше не идут, реакция закончена.
Тихо чертыхаясь, Белоусов надевает ботинки с галошами, пиджак, пальто и потертую шляпу, отправляется в корпус, где помещается дирекция. На дворе — поздняя, слякотная осень. 1950 год. Многие горожане еще носят галоши.
Он не без труда переправляется через лужи и разбитые колеи, пересекающие институтский двор во всех направлениях, предъявляет пропуск охраннику в зеленых петлицах, оберегающему директорский корпус. Пока тот обстоятельно, будто впервые этого человека видит, изучает документ, находит наконец Борис Павлович время задаться вопросом, зачем его вызвали. Уж не по поводу ли утренней проделки на заседании? Может быть, в угол хотят поставить за шалость… Пропуск тем временем возвращается в его руки, и Белоусов, тщательно стерев с ног глину, с несолидной легкостью взбегает по ковру, устилающему парадную лестницу.
В кабинете, куда он попадает, подавляюще тихо. Тяжелые шторы, день и ночь заслоняющие окна, отгораживают его от стихий погоды и прочих превратностей внешнего мира. Двое стоят около стола неподвижно, руки по швам. Белоусов, нисколько не ошеломленный их молчанием, шагает в угол, неторопливо, по-домашнему скидывает у вешалки пальто и галоши, затем направляется к столу. На столе лежат какие-то бумаги, в которых дальнозоркий начлаб сразу улавливает свою фамилию. «Прочтите сами, Борис Павлович», — не меняя позы, шепотом говорит ему один из неподвижных.
Борис Павлович вынимает из нагрудного кармана очки, берет пачку листков — и обнаруживает, что это ходатайство дирекции о восстановлении его должностного оклада. Поперек первой страницы крупными, очень разборчивыми буквами начертано: «Платить, как заведующему лабораторией, доктору наук, пока занимает эту должность».
Стоящий у стола — теперь уже своим обычным резким голосом — поздравляет дорогого Бориса Павловича и снова в который раз осведомляется, не намерен ли тот оформить себе докторскую степень. Если со временем туго — можно без защиты. Ответ таков же, как и во всех предшествовавших беседах на эту тему: вы полагаете, я от этого стану умнее?
Поспешно, не говоря более ни слова, одевается у вешалки Белоусов. Успевает тут же забыть и о бумагах, и о лестном предложении обзавестись тем, что старые его довоенные друзья непочтительно называли вывеской. Спешит к себе, мечтая попить чайку да снова взяться за опыты. Но ни то, ни другое ему в тот день не суждено.
Так уж повелось с давних пор, что Белоусову приходится выступать в роли консультанта в делах самых непредсказуемых. Спрашивают его, к примеру, чем можно обезвредить какую-нибудь экзотическую восточную отраву, — он это знает, любопытствуют, из чего состоят космические лучи, — он выдает сведения последнего физического журнала; просят помочь по части крашения меха — извлекает из закутков памяти точную рецептуру… Когда-то это напоминало развеселую игру. Пригласят Бориса Павловича в какую-нибудь неведомую организацию, ставят перед ним вопрос, какого и сатана не измыслит, — а он, покуривая, попивая чаек, задает этой организации работу на год вперед. Потом еще поражается: приехал, чаю попил с хорошими людьми — а по почте деньги приходят за какую-то там консультацию. Теперь особых радостей этот вид спорта не доставляет, но совестливый Борис Павлович по-прежнему раздает советы всем без отказа.
Вот и теперь, вернувшись в лабораторию, он застает ходока из родственного института. Ходок озабочен вопросом не столько научным, сколько административным: куда, с какой формулировкой и в скольких экземплярах следует подавать некую бумагу. Белоусов в этих делах не силен — но не огорчать же гостя! Возится с ним несколько часов, создает неуязвимый черновик. А когда творение наконец готово — звонит шофер Сева и напоминает, что пора домой ехать. Так в тот день до колбы он и не добирается.
Назавтра Борис Павлович самолично заходит на склад, отбирает нужные реактивы в свежих, нетронутых банках, взвешивает каждый из них точнейшим образом — и у него ни черта не получается. То есть пузырьки в колбе выделяются исправно (разлагается, стало быть, лимонная кислота) и осадок выпадает (о его природе Борис Павлович уже догадывается), однако никаких цветных чудес не видно. Пенится и бурлит в колбе унылая, совершенно бесцветная жижа.
Звонит Борис Павлович «старикам» — так он обращается к Ивану Александровичу Пигалеву и Алексею Петровичу Софронову. Призывает на совет. Те в охотку пьют особый, крепчайшей белоусовской заварки чай, дымят папиросами да помалкивают. Такая уж у людей этого круга привычка — до времени помалкивать. Потом же, выслушав все до мельчайших подробностей, подает голос Софронов: а покажи-ка, Борис Павлович, вещества, с какими пробовал вчера…
Просьба для профана бессмысленная, но для старого химика — законнейшая. Мало ли какая путаница может быть в этикетках, мало ли что может приключиться с веществом при многолетнем хранении. Надо посмотреть, какое оно есть. Софронов оглядывает банки не спеша, даже на палец кристаллы пробует, а потом заявляет: вот в этой, без надписи — не бертолетка.
Здесь уместно отвлечься и поговорить о вещах, которых ни в одном учебнике не напишут. Представьте себе человека, знающего назубок все подряд справочники и ученые монографии. Даже какую-нибудь химическую энциклопедию наизусть задолбившего. Можно такого назвать химиком высшего класса? Не торопитесь с восторженным согласием: вполне может оказаться, что энциклопедист — химик самый никудышный. Потому что главное в его ремесле — не бумажные сведения, а опыт, знание вещества, понимание души всяких там жидкостей и кристалликов. Настоящий химик поболтает в пузырьке жижу, объявленную, скажем, эфиром, — и объявит, не нюхая: нет, не эфир, эфир не так со стенки стекает. Заглянет в баночку, потрет пальцем кристаллик — и установит: не бертолетка, у нее, мол, кристаллы не такие. И это — без всяких инструментов, без анализов…
Проверяет Белоусов вещество из сомнительной баночки — и точно: вместо хлора, присущего бертолетовой соли, содержит оно бром. Бромат натрия — близкий родственник бертолетки, вот лаборантка и перепутала.
Еще день. Добывает Борис Павлович новенькую, нетронутую банку с броматом натрия, снова берет точнейшие навески. И снова никакой окраски не усматривает. Только теперь становится ясно, какое феерическое счастье привалило ему в том, первом опыте. Угадал, стало быть, случайно, присыпая вещества с кончика ножа, те самые заветные их концентрации, при которых реакция переходит в колебательный режим. Теперь пора за удачу расплачиваться.
Ложится на стол Бориса Павловича лист ватмана, на нем — таблица, напоминающая те, что чертят в свободное время фанатичные болельщики. Только не футбольные команды обозначены по краям — концентрации. И предстоит Борису Павловичу перепробовать все сочетания, как на всесоюзном первенстве. Не на год, конечно, история — но все же не такая скорая, как бездумно насыпать чего-то там с ножа. Начинается работа нудная, обстоятельная, не для суетливых.