А ведь служебные обязанности у него совсем другие. Пора писать отчеты, квартальный и годовой; заседания частят одно за другим, — выручает Софронов. Придет Белоусов в свой кабинет с какого-нибудь пустого совещания — а в таблице две-три клеточки аккуратно зачеркнуты. Выдалась, значит, у Алексея Петровича свободная минутка, забежал, проверил пару вариантов…
Долго ли, коротко ли — натыкается Белоусов на сочетание концентраций, при котором раствор в колбе желтеет раз-другой и, подмигнув дружески, гаснет. Соседняя клетка мигает раз десять. И вот наконец Борис Павлович нападает на золотую жилу: уголок таблицы, в котором какую клетку ни ткни, — колба включается всерьез и надолго. Мерцает, родимая, и по двадцать раз, и по сорок, а интервалы между тактами — хоть по секундомеру проверяй. Только к концу, когда исходных веществ в растворе становится мало, мерцания — реже. «Стареет реакция», — определяет для себя это состояние Белоусов и звонит Пигалеву. По телефону, однако, никаких сенсаций не преподносит, а говорит слова обыденные: старик, иди пить чай. Иван Александрович слегка удивляется: до привычного времени чаепития еще добрых полчаса, однако идет.
В белоусовской комнате он застает Софронова. Тот вместе с хозяином созерцает колбочку, в которой бурлит пена, возносящая лохмотья какого-то осадка, — а раствор в колбе время от времени желтеет. Нашли-таки пропорцию, черти, думает гость восхищенно. А молчун Софронов срывается с места, выходит и отсутствует минут пять. Возвращается с крошечным бумажным кулечком, содержащим несколько кристаллов. Подсыпь-ка этого, только и говорит.
Борис Павлович подсыпает — и бледно-желтая окраска внезапно сменяется ярчайшей синью. Синь резко, будто щелкнул выключатель, переходит в красноту. Потом снова, будто щелкнуло, — синь. И так много раз.
Железо-фенантролин, односложно отвечает Софронов на невысказанный вопрос.
Неделю-другую после этого счастливого дня в кабинете творится то же, что восемь лет спустя предстоит испытать комнате Шноля. Один за другим входят любознательные люди — и им показывают мерцающую колбочку. Белоусов, и до того, вопреки всем инструкциям, дверь запирать не любивший, теперь уж держит ее и вовсе нараспашку. Обнаруживается у него вдруг неизвестная большинству сослуживцев улыбчивость, шутки его становятся легкими, довоенными. Она живая, объясняет он какому-нибудь безусому мэнээсу, она, реакция то есть, может быть молодой и старой, порывистой и медлительной. И продукт метаболизма выделяет — вот этот самый осадок, пентабромацетон. Если выдохлась — можно ее подкормить, подлить растворов, снова заиграет.
Показывается и совсем новый фокус. Запустив на полный ход сине-красное чередование, Белоусов осторожно подливает поверх раствора чистую воду. Она понемногу разбавляет слои, лежащие ниже, время пульсации в каждом становится свое — и окраски начинают не просто чередоваться, а пробегать снизу вверх волнами, полосами. «Колба-зебра», — шепчет счастливчик новое, тут же придуманное слово.
А потом кто-то глазастый усматривает на фоне главных, медленных волн другие, не столь яркие, сменяющиеся куда чаще. Кино бы отснять — целый боевик получится…
Демонстрации продолжаются дома. Приходит внучатый племянник и тезка Борис. Ему скоро школу кончать, вот и случай приохотить парня к химии. Борис-старший раскладывает фотографии: колбы — рядом секундомер. Сам гляди, как четко ходят наши химические часы. Борис-младший с набитым ртом (Настя успела что-то вкусное сготовить) заинтересованно мычит, а потом вдруг произносит совершенно отчетливо: а статью-то, Борис, будешь писать? Никогда не зовет старшего ни дедом, ни дядей — просто Борис.
А ведь верно, товарищи, про такое дело и написать не стыдно. Даже в самый разакадемический журнал!
Призывается назавтра Софронов, говорится ему: будем писать. А тот — ни в какую. Я-де тут ни при чем, ты, Борис Павлович, сам все сделал. Тычется ему таблица на ватмане: вот же — твоей рукой клетки замараны. А индикатор такой замечательный кто подсунул? Никакого впечатления. Молчуны — народ упорный. Побившись с ним добрый месяц, Белоусов пишет статью сам. Пишет долго, стараясь все подробности изъяснить простыми словами, пунктуально отмечая то, что проделано Софроновым. Оформляет, чертыхаясь, бумаги, какие в подобных случаях полагаются, — да и отправляет рукопись в журнал.
А через пару месяцев, в мае возвращается в институт его рукопись с рецензией. А в ней написано: не бывает, мол, таких реакций. Публиковать нецелесообразно.
Реакция, которую восемь лет спустя с восторгом разглядывали в Институте химфизики, сияла красками куда более скромными. Ярчайшего сине-красного мерцания не было, а лишь бледно-желтое, первоначальное. Забыл, думаете, Шноль о железо-фенантролине? Нет, не забыл. В первый же день стал искать, и дали ему какую-то баночку. Но то ли с надписями опять путаница вышла, то ли вещество в ней было старое, разложившееся — только никакого влияния эта добавка на реакцию не оказала. Как был желтый цвет, так и остался. Удовлетворялись и этим. В желтых тонах была выдержана и кандидатская диссертация Жаботинского…
Некий мудрец говорил: все, кто работает в новых, только начинающихся направлениях науки, — дилетанты. Не может быть профессионалов там, где нет еще ни законов, ни правил. Спорить с мудрецом трудно, однако далеко не безразлично, из каких сфер старого, привычного знания откочевал дилетант (в случае успеха его зовут первопроходцем). В наше время все чаще таковым оказывается физик. Выпускников физфаков и физтехов судьба заносит в биологию и лингвистику, в археологию и спорт, в химию и нумизматику, в металлургию и швейное дело… И эти люди, наделенные суховатой, твердо поставленной логикой, всюду наводят порядок, опирающийся на прочно усвоенные общие, универсальные основания науки — не какой-нибудь там средневековой, а сегодняшней, изъясняющейся на магическом языке математики.
Ничего загадочного в их всесилии нет: в сравнении с рядовым искателем истины каждый физик обладает примерно тем же преимуществом, каким пользуется правильно тренированный боксер перед сельским забиякой. Не всякий из них способен выдумать порох — физики такие же люди, как все, — но уж когда порох выдуман, а пушка заряжена, он до тонкостей разберется, почему она стреляет и чем еще, кроме этого стихийно найденного пороха, ее можно зарядить. Словом, на физика всегда можно положиться…
Потомственный физик Анатолий Жаботинский взялся за дело круто. Поставил недвусмысленное условие: если реакцию поручают ему — ею не должен заниматься больше никто. После некоторых колебаний с ним согласились. По первому времени, когда нет еще того, что строители называют фронтом работ, двое или трое, углубленные в одно и то же, могут только мешать друг другу.
Девушкам пришлось переменить тему.
Жаботинский же сразу повернул от созерцания и неконкретных восторгов в сторону точных измерений.
Объем работы предвиделся колоссальный. Реакция сложна, она состоит из множества стадий. Каждую из них надо по возможности вычленить и изучить отдельно, да не просто зафиксировать ее существование, а точно измерить скорость при разных температурах и концентрациях участвующих в ней частиц.
Надо измерить, как влияют на каждую стадию добавки посторонних для нее веществ, в особенности тех, которые участвуют в других стадиях. Без этого разложенная на части система под рукой чересчур прямолинейного экспериментатора легко утрачивает свою сущность — так говорит многолетний опыт.
Надо посмотреть, существуют ли другие колебательные системы, вряд ли белоусовская реакция — единственно возможная.
Надо доказать, что колебания происходят во всем объеме раствора, а не только на стенках сосуда или на поверхности инородных тел — пылинок или, скажем, выделяющихся пузырьков газа. Если окажется, что на поверхности, что реакция носит, как говорят химики, гетерогенный характер, это сразу ее обесценит: гетерогенных колебательных процессов было известно уже довольно много. Правда, всерьез браться за них боялись — считалось, что доступным на тот момент теориям они не подвластны (впоследствии оказалось, что это неверно, подвластны).
Все перечисленное требовалось для того, чтобы построить математическую модель, формульный фантом явления. Без этого физики не могут, фантом должен в точности отражать поведение и этой живой, бурлящей в колбочке системы, и других систем, еще вовсе не открытых. Ведь коллеги-физики скажут о работе доброе слово не ранее, чем гороскопы начнут сбываться. Можно над этим посмеиваться, но по объективному-то счету: разве не удивительная эта вещь — математическая магия? Чего только с ее помощью не угадывают!
Такова была программа, которой задавались в начале затеянного цикла работ. Теперь большинство ее пунктов выполнено, из иных выросли новые проблемы, каких тогда, в начале 60-х годов, нельзя было даже назвать. Важнейшая из них родилась на свет при обстоятельствах довольно неожиданных.
В 1964 году Шноль вместе со своим аспирантом Жаботинским отправился на прием к академику Келдышу. Принимал он их не в качестве президента Академии наук, каковым тогда был. Визит был рабочий. Попытки построить математическую модель колебательной реакции породили немало вопросов, относящихся к сфере прикладной математики, — а Келдыш был крупнейшим авторитетом по этой части.
Академик принимал гостей в кабинете, в котором стоял большой стол, крытый зеленым сукном (эта подробность имеет в данном случае прямое отношение к делу). Визитеры пришли с заготовленными растворами, чтобы показать колебательную реакцию в ее первоначальном, белоусовском варианте. Стараясь не отнимать зря дорогое время хозяина кабинета, смешали их чересчур быстро. Из колбы повалила пена, часть жидкости пролилась на стол. А в ней — серная кислота. Заахали гости: сукно-то проест! А Мстислав Всеволодович говорит — бог с ним, сукном, — смотрите, окраска же в вашей колбе идет волнами, снизу вверх.