Пути в незнаемое — страница 85 из 123

Откуда эта преемственность семейных несчастий, буйства, ревности?

Если для южной, африканской ветви есть «климатическое» объяснение, то чем же раскалена северная, пушкинская?

Наследственность, голос крови и прочее — это Пушкин, конечно, имел в виду, но сверх того — «упрямства дух нам всем подгадил». Упрямство Пушкиных и Ганнибалов — понятие скорее социальное, чем генетическое: желание независимости, отказ быть в шутах у царей и даже у самого господа бога… Кто измерит, сколько домашних страстей созрело и прорвалось оттого, что очередной Пушкин или Ганнибал был вынужден молчать, покоряться, страшиться или — молча упрямиться перед теми, с кем «не забалуешь»: перед Петром, Екатериной, Николаем…

И вот — две линии пылкости сходятся в одном человеке.

Начиная в последний раз свои Записки, Александр Сергеевич Пушкин, «в родню свою неукротим», кажется, чувствует, предсказывает, предвидит. Предвидит, что ему не удержаться, не промолчать, что камер-юнкеру и мужу Натальи Николаевны не ужиться и не выжить.

Может быть, поэтому, страшась «дурных примет», он откладывает последние Записки: только начал автобиографию, а уж докончил ее не чернилами, но кровью, в январе 1837 года!

Вот какие тени, мысли и образы вызывает, может вызвать отдаленный звон «Ганнибалова колокольчика»…

Е. БукетовСвятое дело Чокана

…Не великая ли цель, не святое ли дело, быть чуть ли не первым из своих, который растолковал бы в России, что такое Степь, ее значение и ваш народ относительно России, и в то же время служить своей Родине просвещенным ходатаем за нее у русских…

Ф. М. Достоевский. Из письма Чокану Валиханову

I

Федор Михайлович Достоевский… Немногочисленны те, кто пользовались душевно-открытым, доверительно-сердечным расположением этого русского гения: стоило почувствовать малейшую фальшь в поведении и образе мыслей человека, уже, казалось бы, снискавшего право на близость, как он тут же замыкался, становясь внутренне недоступным. А все притворное и неискреннее этот изумительный психолог разгадывал легко. И оттого великий писатель сохранял неизменную и ровную привязанность к очень и очень немногим. Среди этих немногих был юноша, моложе Достоевского почти на пятнадцать лет, но тем не менее находивший возможным обращаться к нему коротко на «ты», и, обычно нелюдимый, подчеркнуто вежливый, щепетильно суровый, не допускавший даже намека на панибратство со стороны кого бы то ни было, Федор Михайлович принимал это как должное — таковы были узы братской нежности и нерасторжимого родства душ между друзьями. Он пророчил юноше большое будущее и был удовлетворенным свидетелем того, как быстро сбывались его предсказания. Молодой друг восходил так бурно и располагал к себе так неотразимо, что к нему с большой добротой и приятельски-благожелательным вниманием относились знаменитый профессор-ботаник, будущий ректор Петербургского университета Андрей Николаевич Бекетов, известный поэт Аполлон Николаевич Майков, великий географ и путешественник Петр Петрович Семенов-Тян-Шанский и многие другие выдающиеся представители умственной элиты русского общества. Он был близок с братьями Курочкиными, встречался с Н. Г. Чернышевским. Между тем царь и его верноподданное окружение хотели видеть в нем преданного слугу. Его величество поэтому соизволил удостоить личной аудиенцией; могущественный канцлер, министр иностранных дел, сиятельнейший князь Александр Михайлович снисходил до попечительной благосклонности; обер-прокурор святейшего синода граф Александр Петрович Толстой почитал за честь принимать его в графском доме и просить как почетного гостя к обеденному столу, а молодой высокородный царский дипломат, будущий министр Н. П. Игнатьев проявлял заботу о его здоровье… Он был окружен вниманием первых дам великосветских салонов, где недавно блистал Пушкин, а у гусарского поручика Лермонтова рождался «стих, облитый горечью и злостью». Перед ним заискивали, ему навязывали свое общество, ему льстили, подхватывая каждое оброненное им слово, такие дворянские жуиры и хлыщи, как Всеволод Крестовский — один из будущих угодливых литературных столпов благонамеренности и порядка под эгидой торжествующего зла.

Федор Михайлович, как известно, был совершенно независим в своих симпатиях и антипатиях, и его мало заботило, что скажет на этот счет «княгиня Марья Алексевна». Он полюбил юношу (именно этим редким в его устах глаголом «любить» характеризовал чуждый показных сантиментов Достоевский свою дружбу) и сохранил эту любовь до конца своей жизни. Может быть, что этот вечный труженик, муками души, кровью сердца искупавший в маленьком, не всегда уютном семейном кабинете все страдания человечества, этот бывший узник «Мертвого дома», совершенно точно знавший цену добра и зла, этот скромный, застенчивый человек, терявшийся в шумном и нарядном обществе, этот постоянно нуждавшийся разночинец, совершенно чуждый интересов, присущих сытым и довольным, может быть, в глубине души и упрекал своего друга за светские успехи, а может быть, считая эти успехи необходимыми для его будущей полезной деятельности, относился снисходительно. Может быть… На этот счет можно строить лишь догадки, точных данных история не сохранила. Но доподлинно известно лишь одно: сердечная привязанность осталась неизменной. Об этом свидетельствует следующий отрывок из воспоминаний жены писателя А. Г. Достоевской:

«…Восьмого ноября 1866 г. — один из знаменательных дней моей жизни: в этот день Федор Михайлович сказал мне, что меня любит и просил меня быть его женой. Был светлый морозный день. Я пошла к Федору Михайловичу пешком, а потому опоздала на полчаса против назначенного времени. Федор Михайлович, видимо, давно уже меня ждал: заслышав мой голос, он тотчас вышел в переднюю.

— Наконец-то вы пришли! — радостно сказал он и стал помогать мне развязывать башлык и снимать пальто. Мы вместе вошли в кабинет… Я с удивлением заметила, что Федор Михайлович чем-то взволнован. У него было возбужденное, почти восторженное выражение лица, что очень его молодило.

— Как я рад, что вы пришли, — начал Федор Михайлович, — я так боялся, что вы забудете свое обещание…

— …Я рада, что вижу вас, Федор Михайлович, да еще в таком веселом настроении. Не случилось ли с вами чего-либо приятного?

— Да, случилось! Сегодня ночью я видел чудесный сон!

— Только-то! — И я рассмеялась.

— Не смейтесь, пожалуйста. Я придаю снам большое значение. Мои сны всегда бывают вещими…

— Расскажите же ваш сон!

— Видите этот палисандровый ящик? Это подарок моего сибирского друга Чокана Валиханова, и я им очень дорожу. В нем храню мои рукописи, письма и вещи, дорогие мне по воспоминаниям. Так вот вижу я во сне, что сижу перед этим ящиком и разбираю бумаги. Вдруг между ними что-то блеснуло, какая-то светлая звездочка. Я перебираю бумаги, а звезда то появляется, то исчезает. Это меня заинтересовало: я стал медленно перекладывать бумаги и между ними нашел крошечный бриллиантик, но очень яркий и сверкающий.

— Что же вы с ним сделали?

— В том-то и горе, что не помню. Тут пошли другие сны, и я не знаю, что с ним сталось. Но то был хороший сон!


Он проводил меня до передней и заботливо повязал мой башлык. Я уже готова была выйти, когда Федор Михайлович остановил меня словами:

— Анна Григорьевна, а я ведь знаю теперь, куда девался бриллиантик.

— Неужели припомнили сон?

— Нет, сна не припомнил. Но я, наконец, нашел его и намерен сохранить на всю жизнь».

Уже более года прошло, как перестало биться сердце Чокана Валиханова, но его образ витает в мыслях, в душе Достоевского. Нет ничего мистического в том, что к каждому из нас в решительные минуты жизни приходят, иногда утешая и успокаивая, иногда доброжелательно подбадривая, образы-видения любимых людей.

Чокан Валиханов был человеком чрезвычайно общительным, у него было много друзей, среди них были и такие преданные и задушевные, как, например, друг детства, известный географ-путешественник, этнограф Н. Г. Потанин, пылкий поэт-петрашевец С. Ф. Дуров. Но ни один из них при общении со всесторонне образованнейшим, с непостижимо начитаннейшим, с обладающим не только редкой наблюдательностью и целеустремленной логикой научного мышления, но и удивительной способностью поэтического восприятия явлений жизни Чоканом не мог претендовать на ведущую роль. И в этом смысле Федор Михайлович Достоевский был, пожалуй, единственным другом Чокана, к гению которого проницательный ум казахского ученого относился с трепетным благоговением. Дружба этих двух великих людей является ярчайшей страницей в истории братства русского и казахского народов, и не случайно она, эта дружба, ныне стала предметом научных исследований, психологических догадок, художественного творчества.

«Задачей своей жизни Валиханов считал служение киргизскому народу, защиту его интересов перед русской властью и содействие его умственному возрождению. Последнее для него возможно было только косвенным образом; он мог изучать свой народ и печатать свои труды на русском языке… Прямое же воздействие посредством писания и печатания на киргизском языке было бы праздным делом, потому что киргизский народ безграмотен. Но если бы у Чокана Валиханова была киргизская читающая публика, может быть, в лице его киргизский народ имел бы писателя на родном языке в духе Лермонтова и Гейне» — так писал Г. Н. Потанин. «Если б Чокан имел в киргизском народе читающую среду, он мог бы стать гением своего народа и положить начало возрождению своих единоплеменников», — писал он в другом месте. Какая тяжелая, какая трагическая суть, какая горькая правда заключена в этих внешне спокойных фразах. Для тогдашней российской действительности эта правда была не нова. С тех пор как в начале тридцатых годов восемнадцатого столетия племена Младшей казахской орды добровольно связали свою судьбу с Россией, с русским народом и это послужило благодетельным примером для племен Средней и Большой орд, история нашего народа, жизнь и деяния лучших его представителей стали неотделимы от истории великого собрата, от судеб его выдающихся личностей. И наш первый ученый испытал в полной мере, вернее сказать — даже в большей мере, все то, что испытывали те, кто оказывали своей деятельностью неоценимую услугу Отечеству. «Ужасный, скорбный удел уготован у нас всякому, кто осмелится поднять свою голову выше уровня, начертанного императорским скипетром; будь то поэт, гражданин, мыслитель — всех их толкает в могилу неумолимый рок… Рылеев повешен Николаем, Пушкин убит на дуэли тридцати восьми лет. Грибоедов предательски убит в Тегеране. Лермонтов убит на дуэли, тридцати лет, на Кавказе. Веневитинов убит обществом, двадцати двух лет. Кольцов убит своей семьей, тридцати трех лет. Белинский убит, тридцати пяти лет, голодом и нищетой