Е. АльбацБЕЛОЕ ПОЛЕ С ЧЕРНЫМИ КВАДРАТИКАМИ
Вопросы, почему это происходит так, а не иначе, возникают каждый день и по всякому поводу. Я отношусь к той категории людей, которым интересно знать: почему?
…Только прожив большую жизнь, испытав все ее радостные мгновения и затяжные ненастья тоже, человек, с высоты своего возраста и опыта, может оценить, какой же была эта жизнь, каким было поле, по которому он шел: черным, словно измерзнувшаяся земля, с одинокими проталинками, куда лишь изредка забегало солнце, или же снежным, с наледью, но все же снежно-белым, перемеженным точками, полосами, квадратами то ли им самим, то ли кем-то занесенной грязи…
Полутона хорошо видны лишь вблизи.
1
Самолет держал курс на восток. Лететь предстояло часов десять — не меньше, и потому пассажиры «ИЛ-14» старались поудобнее устроиться в креслах и наверстать те часы и минуты, что недоспали дома и — с гарантией — недоспят и там, на космодроме.
На Байконуре готовились испытания корабля, аналог которого через год поднимет в космос Гагарина.
Разговор какое-то время еще крутился вокруг столичных дел и предстоящей нервотрепки. По привычке переругивались смежники, впрочем — мирно: обоим накануне крепко досталось от Королева, и это невольно сблизило их… Кто-то предлагал расписать пульку, кто-то, наставляя новичка, в красках рассказывал, что он увидит на космодроме, переводя в прозу популярную тогда песенку «и в виде обломков различных ракет останутся наши следы…». Кто-то взывал к совести окружающих: «Тише можешь?.. Трое суток глаз не закрывал».
Короче, все как всегда: традиционный быт спецрейса Москва — Байконур. Быт тех, кого сейчас более всего остального заботило одно: как-то поведет себя машина.
Среди всей этой компании явственно выделялся один человек. Выделялся, конечно, не внешностью, хотя и она была неординарна — крутой лоб, умные, живые, распахнутые глаза, виски с проседью, энергичная подтянутая фигура, открытое лицо. И еще какое-то поразительное благородство движений. Держался он особняком.
Еще на аэродроме, ожидая самолета, он уютно пристроился к стенке возле крошечного буфета. Вытащил из большого портфеля толстую книгу. Проходя мимо, его будущий сосед по самолетному креслу украдкой прочитал название — Ло Гуаньдчжун «Троецарствие», — тихо ойкнул, однако про себя удовлетворенно отметил: в портфеле тоже не детектив — «Фауст».
«Фауст» их и познакомил, и добрую треть пути они беседовали о Гёте.
— У вас не самый удачный перевод, — говорил «китаист». — На мой взгляд, лучший — Холодковского. В его переводе тоньше, чем у других, передано то, что раньше называли «философией природы»… Это для Гёте очень важно… Вы, может быть, не знаете: Холодковский был профессором химии…
Говорил он быстро, ясно, мгновенно реагируя на реплики собеседника.
Молодой человек (в то время ему не было еще тридцати) — баллистик, технарь — согласно кивал, однако в глазах его читалось недоумение: с какой стати филолог летит на Байконур?
— Вот, посмотрите, — продолжал сосед, — здесь у Гёте «ведьмина таблица умножения» — так называемый магический квадрат, — как ни глянь, сумма чисел везде одинакова, а в переводе что? По-немецки это звучит так:
Du mußt verstehn!
Aus Eins mach Zehn…
Ха-ха-ха… Здорово, да?..
Смеялся он азартно, весело, так что не поддержать его было невозможно.
Скоро к их разговору прислушивался уже весь салон.
Спустя двадцать лет эту историю расскажет мне «владелец» «Фауста» — космонавт Георгий Михайлович Гречко:
— На Байконуре я узнал: тем «филологом» был ведущий специалист в области управления и ориентации космических аппаратов, доктор технических наук, профессор, ныне академик АН СССР, действительный член Международной академии астронавтики Борис Викторович Раушенбах.
Добавлю: за полгода до описанной истории профессор Раушенбах получил Ленинскую премию за фотографирование обратной стороны Луны, через год — орден Ленина за работу по созданию систем управления ориентацией корабля «Восток».
2
— Дяденька, пожалуйста, можно посмотреть?
На углу Литейного возле книжного магазина стоял мальчик. Стоял и шепотом, чуть слышно повторял фразу, которую он скажет, когда старик букинист откроет дверь, позволит войти ему внутрь и тогда, быть может, — это уже почти счастье — разрешит полистать книги, выставленные на витрине: Рынин, Перельман, «Межпланетные сообщения», «На ракете к звездам», «В мировые дали»…
Ах, как хотелось бы окликнуть мальчика, о чем-то спросить его! Но он не услышит. И ничего не ответит. То ли потому, что рядом, на Невском, шумят трамваи, гикают извозчики, переругиваются торговки и отстукивают сапогами первые годы революции красноармейцы в длиннополых шинелях, то ли потому, что он очень увлечен, то ли… Да просто невозможно: невозможно докричаться через время толщиною в шестьдесят лет.
Наверное, это покажется банальным, но что поделаешь: Боренька Раушенбах — сын обрусевшего немца, мастера с кожевенной фабрики — действительно грезил небом. Еще ничего не понимая в математике, ровным счетом не зная ни одной формулы, он попросил отца выписать ему журнал «Самолет». Читал все подряд, не замечая заголовков, от корки до корки, до дыр затирая его своими пальцами, не расставался с ним ни днем, ни ночью, аккуратно укладывая его в портфель, когда шел в школу, и пряча под подушкой, когда ложился спать…
Кто бы мог подумать, что именно в этом журнале, десятью годами позже, в тридцать четвертом, он, уже будучи студентом второго курса, задавшись вопросом, почему бесхвостые самолеты не переворачиваются, опубликует свою первую научную статью «Продольная устойчивость бесхвостых самолетов». И в этой первой работе, в этих первых, еще неумелых страницах, уже можно разглядеть истоки того дела, которое не отпустит его всю жизнь. Дело, которое он начнет и в котором он же, спустя десятилетия, поставит последнюю точку. Если можно ее в принципе поставить в по-настоящему большом деле.
А тогда, конечно, были удивительные годы! Тогда казалось, что все, абсолютно все реально! Тогда в каждом дворе и в каждом переулке мальчишки говорили о небе. Тогда на домах, оградах, афишных тумбах были расклеены призывы школы летчиков и кружков Общества друзей воздушного флота. Тогда висели плакаты «Пролетарий, на самолет!» и верилось в фантастические объявления инженера Лося, искавшего себе спутника для полета на Марс… Знал ли инженер Лось, сколько таких энергичных, нетерпеливых спутников бродило тогда по Ленинграду?! Да и только ли по Ленинграду? А по Одессе?..
На «фирме» — так и сегодня называют КБ Сергея Павловича Королева — Борис Викторович Раушенбах впервые, уже официально, как штатный сотрудник, появился лишь в феврале шестидесятого года. Можно было бы, наверное, назвать дату и поточнее. Но стоит ли? Ведь она бессмысленна. Ибо любой человек, связанный с ракетной техникой, вам скажет, что БВ — так его там звали — был коллегой, сподвижником, единомышленником Королева всегда, даже когда тот не был еще Главным, не был Королевым, даже когда конструкторского бюро этого не существовало вовсе. Они всегда были едины в самом важном — делать новое! То, что никто и никогда до них не делал.
Раушенбах не был членом Группы изучения реактивного движения (ГИРД), обосновавшейся в Москве, в подвале на Садово-Спасской. Не пускал вместе с гирдовцами ракету «09», не кусал себе губы, когда видел прожженные сопла этих первых ракет, не слышал, как в угаре работы неистово бормотал Цандер: «На Марс! На Марс!» И после… Он был в Москве, когда Королев — на Севере. Был на Севере, когда Королев — в Москве, а потом долго, до февраля шестидесятого, трудился совершенно в другом институте, руководимом Мстиславом Всеволодовичем Келдышем, трудился там счастливо тринадцать лет и… своим переходом на «фирму» несказанно удивил всех и вся. Он был к тому времени уже доктором и профессором, без пяти минут членкором, был спокойным теоретиком, а ушел на сумасшедшую работу, по сути дела на производство, на работу без отпусков, по восемнадцати часов в сутки, с бесконечными командировками и полным отсутствием выходных; на работу, которую потом он сам назовет самыми счастливыми годами своей жизни. Это ли не судьба?..
Но все еще только будет, будет. А тогда в другом городе, в Одессе, другой мальчик, сын учителя Сережа Королев, ночами просиживал над книгами немецких аэродинамиков, учился в Киевском политехе, потом в МВТУ и тоже мечтал, мечтал… Как интересно им было бы тогда встретиться, поговорить, но, видно, не пора.
Боря Раушенбах заканчивает школу и идет рабочим на авиазавод. Там машины, и там металл, и там возможность строить эти машины, которые… придумал не ты… и разработал, опробовал, испытал тоже не ты… Он подает документы в Ленинградский институт инженеров гражданского воздушного флота. На факультет самолетостроения. А его отправляют на отделение аэрофотосъемки… И все же через полтора года, сдав за зимние каникулы два курса теоретической механики (не потому ли он сейчас возглавляет одноименную кафедру в Московском физико-техническом институте?) и курс сопромата, он добивается своего! И удирает с лекций, чтобы попасть на заседания первой Всесоюзной конференции по стратосфере.
В президиуме сидят Вавилов, Карпинский, Шмидт и многие другие известные ученые. Но он смотрит не на них и слушает не их, а ракетчиков. Они в явном меньшинстве. Они пасынки штурма стратосферы, завоевание которой ведется с помощью аэростатов. И потому к сообщениям ракетчиков зал относится безразлично, бесстрастно — второстепенный, малоперспективный путь. Им мало кто верит. Он — верит, и эти доклады его интересуют более всего. Значит, где-то над этим работают. Значит, уже начинается. Началось!
Он обрадуется этому ужасно.
Там же, на конференции, Раушенбах впервые увидит Королева. Но они пройдут мимо друг друга. Пройдут мимо и позже, на планерном слете в Крыму, куда оба привезут свои летательные аппараты. Тяжелая, неповоротливая, несуразная конструкция Королева Раушенбаху не понравится совершенно. И лишь потом он поймет: характер будущего Главного не позволял ему делать то же, что и все. Тяжелая? Да! Но зато на его планере можно крутить мертвые петли, а на других — нельзя!
Потому они и шли навстречу.
Встреча эта была неотвратима. Ибо мечта уже приобретала свою вторую ипостась — она облекалась в реальное дело. Ибо только в микромире частицы одного заряда отталкиваются. В мире большом и тесном действует универсальный закон притяжения. В общем, это была судьба. Их общая судьба.
Пространство насыщалось и уплотнялось, расстояние теряло свой смысл. И вот оно свелось к нулю.
— Вы понимаете, какая штука… Как сделать ракету, мы знаем, как ее отцентровать, куда поставить баки — тоже более или менее представляем, двигатели кое-какие у нас есть, но с управлением — полная беда… Ракета в небе вытворяет что хочет, и как ее обуздать, сделать устойчивой — никакой теории… В общем, теперь все зависит от вас, вашу тематику я считаю самой главной…
Так они и познакомились: заведующий группой летательных аппаратов Реактивного научно-исследовательского института С. П. Королев принимал на работу недавнего студента, а ныне — после научных публикаций в «Самолете» — специалиста по устойчивости (в то время — запомним, это очень важно, — сиречь и управлению) полета Б. В. Раушенбаха. По своему обыкновению, Сергей Павлович старался убедить нового сотрудника, что ничего важнее его задачи сегодня нет и в ближайшем будущем не предвидится. Впрочем, в данном случае он почти не лукавил. Ибо ракета в небе действительно вела себя, мягко говоря, легкомысленно. Хотя, казалось бы, за спиной — трудный, головоломный, многолетний опыт авиации…
Как и на самолете, у нее были рули. Был и автопилот — правда, уже свой, разработанный инженером-механиком РНИИ С. А. Пивоваровым… Было еще и много всякой специфической начинки, какой и на самолетах масса. Не было только одного: теории, а следовательно, и практики того, как новый летательный аппарат будет этот опыт применять в совершенно иных — и целевых, и конструктивных — условиях. Когда вместо воздушного винта — реактивный двигатель, а вместо летчика, подправляющего автопилот в воздухе, — полное отсутствие оного.
Это, знаете, как с хорошо знакомой книгой, которую вдруг видишь на другом языке: тщишься прочесть, даже что-то угадываешь, но понимаешь — это уже другая книга и читать ее не тебе…
В общем, управление ракеты нужно было переделывать, доводить до ума. Придумать нечто, что, заменив человека, дало бы ей способность действовать осмысленно, целенаправленно, по строго определенной программе. Этим и занялся Раушенбах, важно называемый в группе Пивоварова «теоретик»! Кстати, та статья в журнале «Самолет», которую Борис Викторович опубликовал в 1934 году, еще студентом второго курса, была первой подобной работой в Советском Союзе: на нее потом ссылались во многих монографиях и учебниках, и потому в РНИИ помимо этого официального — «теоретик» бытовало в обращении к нему и шутливо-уважительное — «наш классик».
Так или иначе — через два года, уже в отсутствие Королева, необходимая система гироскопических приборов была установлена и опробована на ракете «212»… Придумана, построена, испытана!
Потом было много всего разного. Пути их снова далеко и надолго разошлись… Менялись люди вокруг, менялись города и письменные столы, принимая то вид кухонных тумбочек, то простых нар. Привязанности не менялись. И на Севере, в Нижнем Тагиле, на кирпичном заводе, Раушенбах по заданию КБ авиаконструктора Болховитинова продолжал считать параметры устойчивости самолетов и артиллерийских снарядов. Это было во время войны.
Наверное, когда-нибудь, пусть и не в этом веке — долго ли до следующего? — в Москве повесят памятную доску: «Здесь начиналось создание первой в мире системы управления ориентацией для межпланетной автоматической станции «Луна-3». Человек сторонний скорее всего подумает, что в этом доме работали конструкторы аппарата, впервые увидевшего, по образному выражению Ярослава Голованова, затылок Луны. А узнав, в чем дело, верно, рассмеется и не поверит: «Да неужели? Бросьте, это байки». Но было именно так. Как — расскажу чуть позже. Прежде вот об этом.
Однажды Борис Викторович Раушенбах задался одним, в общем-то довольно очевидным вопросом, который, однако, столь же очевидного ответа не имел: как будут управляться летательные аппараты в космическом пространстве? То есть в невесомости. То есть там, где нет внешней среды, а значит, и точки опоры.
Раушенбах не первый поставил этот вопрос. Он волновал еще пионеров космонавтики: и Циолковского, и Цандера, и Кондратюка, и других. Все понимали, что, не решив его, в космосе летать нельзя, дальше орбиты Земли не уйти и, что еще печальнее, домой не вернуться. И тем не менее…
Великий Циолковский едва касался проблем управления и предлагал довольно упрощенный вариант. «Рули направления и поворота подобны аэропланным, — писал он. — Помещены они снаружи, против устья взрывной трубы. Они действуют в воздухе и в пустоте. Их уклонение, а вместе с тем и уклонение ракеты в атмосфере происходит от сопротивления воздуха и от давления стремительно мчащихся продуктов горения. В пустоте же — только от вылета взрывающихся веществ». Та же идея привлекла и фон Брауна: он приделал к своей «Фау-2» графитовые рули. Однако это хорошо при работающем двигателе. А когда аппарат уже в космосе и никаких «взрывающихся веществ» и «мчащихся продуктов горения» уже нет, тогда как быть?
У Циолковского лишь легкий намек на гироскопы и солнечную ориентацию: «Компас едва ли может служить руководством к определению направления. Для этого пригодны более всего солнечные лучи, а если нет окон или они закрыты, то быстро вращающиеся маленькие диски» (так он называл гироскопы).
Юрий Кондратюк тоже говорил о гироскопе, сам изобрел «двуосный астатический гироскоп». Но всей проблеме в замечательной своей рукописи посвятил всего три страницы.
Француз Робер Эсно-Пельтри в «Астронавтике» писал, что устойчивости космического корабля можно достичь при помощи «трех небольших электродвигателей, каждый из которых снабжен маховичком с достаточным моментом инерции, причем оси двигателей расположены под прямыми углами». Совет хорош, но, к сожалению, умозрителен. Какая масса должна быть у этих «маховичков»? Какая мощность у электродвигателей, чтобы их раскрутить? И где эту энергию взять?
Первым, кто попытался систему (если можно ее так назвать) управления воплотить в металле, был американец Роберт Годдард: 19 апреля 1932 года он запустил первую ракету с гироскопическим управлением. Но опять-таки сигналы от гироскопов шли на газовые рули, и управление осуществлялось на активном участке полета. Это же совсем другая задача, которую и у нас в Советском Союзе тоже решали в 30-х годах в РНИИ… Нет, не то, не то… И понятно, почему не то. Время еще не пришло…
Космическая скорость, эффективность двигателей, создание ракеты как таковой — вот что тогда беспокоило прежде всего! Быть в космосе или не быть? А уж потом, если быть — то как? В общем, никакой теории, никаких даже приблизительных инженерно-технических расчетов и проектов не существовало. Проблема оставалась абсолютным белым пятном, континентом, лишь пунктирно обозначенным на карте космонавтики, который еще только предстояло открыть. И, откровенно говоря, не очень было ясно, как к нему подступиться.
Нет, конечно, определенный опыт, знания были. Слава богу, к середине XX века машинами — и какими! — управлять научились. И кораблями, и самолетами, и даже ракетами. Много воды утекло с тех пор, когда Борис Викторович ломал себе голову над автопилотами в группе Пивоварова в РНИИ. Целые институты потом над этим работали и продолжают работать, не один десяток учебников и монографий встал на полки библиотек. Не могло же это — ну пусть для целей и вне Земли — совсем не пригодиться? Так в науке, в технике так не бывает. Они не отменяют, а продолжают достигнутое ранее. Развивают, преломляют в зависимости от новых задач, но не откидывают же в сторону, в ничто?..
Раушенбах думал: наверное, пригодятся оптические датчики, это глаза — они поймают, увидят ориентир. Гироскопические приборы? Конечно. Сии навигационные умники, уже не один десяток лет помогающие на море и в воздухе, дадут возможность привязать объект к определенной системе координат. Тут Циолковский и Кондратюк правы… Реактивные двигатели — да, безусловно. Без них либо… либо без особых маховиков — конечно, не таких, о которых писал Пельтри, — в безвоздушном пространстве не выполнить ни один маневр: ноги, мускулы аппарата… Впрочем, одного чего-то тут мало, — видимо, лучше комбинация: маховики — первый контур управления, движки — второй… Наконец, электронные мозги. Нужен какой-то блок логики, памяти, который выберет оптимальный путь. Нужен. Но какой? Какие гироскопические приборы? Какие датчики и двигатели?.. Все это было совершенно неясно — полный туман.
Точнее — пустота. Вакуум. Космос! Где аппарат, созданный человеком, беспомощен. Он кувыркается, тычется в разные стороны, силится понять — куда? А направлений бесконечно много, а это все равно что их нет вовсе. Ведь бесконечно большое и бесконечно малое — суть одно и то же, обычной логике не поддающееся: их не «пощупаешь» руками. Там нет одного ориентира, одной цели, а потому так трудно выбрать одну дорогу, по которой поведет упрямая ось гироскопа. Там нет сопротивления, трения — того, что так всегда мешало на Земле, — и потому привычным рулям и колесам не за что зацепиться, не от чего отталкиваться. Там «работает» другая логика. И потому на Земле, чтобы эту, другую, логику создать, нужен иной принцип, иной подход, иная психология.
Раушенбаху предстояло из привычного, уже обыденного, сотворить некое другое качество. Создать теорию управления движением корабля в космическом пространстве. И воплотить ее в практику. Никому и никогда, прописью: никому и никогда до него подобную проблему решать не приходилось.
Белое поле — вот что привлекло его более всего. Вот почему он так загорелся этой задачей. Устойчивость ракеты — это уже был пройденный для него этап, вибрационное горение — тема, которой он занимался последние годы, — тоже. Там, конечно, еще оставалось немало иксов и игреков, но над ними бились уже сотни людей. Тут он был один. Или практически один: во всем мире от силы десять — двадцать ученых занимались тем же.
Короче, он вновь почувствовал себя в своей стихии.
Над этой проблемой Борис Викторович начал работать в пятьдесят четвертом году. Сначала один. Вечерами, дома. Ибо никто, понятно, в институте научной темы ему не менял и от служебных обязанностей не освобождал. Королев занимался повышением точности баллистических ракет, и до управления в космическом пространстве — это был следующий этап — руки еще не дошли…
Потом Раушенбах привлек к своим расчетам аспиранта Женю Токаря. Тогда — Женю. Ныне доктора наук Евгения Николаевича Токаря, человека в кругах, близких к космической технике, весьма известного. А еще через год-два, когда стало ясно, что вопрос выходит за рамки чисто научного любопытства и переходит в сферу реальной, причем, видимо, недалекой уже практики, Борис Викторович стал собирать свою первую, еще маленькую группу. На горизонте замаячила идея фотографирования обратной стороны Луны. Хотя, конечно, ни станции такой, ни названия, ни порядкового номера не было: первому спутнику еще только предстояло взять разбег. Кстати, ни на нем, ни на последующих двух спутниках системы управления ориентацией не было — они оказались как раз теми слепыми котятами, которые кувыркались и тыкались в разные стороны, сообщая всему миру, как младенцы — «агу», радостное, неосознанно горделивое «бип-бип». Они впервые «осязали» космос. Задачи ориентации, маневра, серьезного исследования пространства, тем более — посадки перед ними не стояло: им надо было еще подрасти, Разум обретут аппараты, которым они проложили дорогу, которые пойдут вслед.
Наделить их этим разумом и должна была — уже должна! — группа Бориса Викторовича.
И вот тут-то и оказалось, что письменных столов, стопки бумаг, карандашей и ручек — обычного атрибута теоретиков — недостаточно. Ибо проблема была трудна не только по самой своей сути, но и потому, что привычная методика научной работы — от идеи — к уравнению, от уравнения — к металлу — здесь не годилась. Так как любое решение, самое красивое, любая формула, самая точная, любая теория, отвечающая всем канонам современной науки, должны были прежде всего соответствовать соображениям здравого смысла, в космической технике определяемого килограммами, ваттами, метрами и минутами. Другими словами — весом, потреблением энергии, уровнем точности и длительностью процесса ориентации аппарата в космосе.
Именно эти «рамки» стали камнем преткновения для других групп, которые тогда же взялись за ту же проблему. Они делали интересную науку — важную и необходимую, но не думали о конкретной машине. Они бились над тем, что будет, скажем, с корпусом корабля, если маховик закрутится с ускорением, а надо было прежде знать, каким должен быть этот маховик, сколько он потянет на весах и какую задачу ему предстоит выполнять.
Раушенбах же, всю свою жизнь привыкший идею доводить до металла, знал: решение «вообще» тут не проходит. И потому самый замечательный на бумаге проект в реальной практике нередко становится абсолютно неприемлемым. Ну что поделаешь, если в корабле или в станции на данную систему отведено столько-то места, такая-то масса — и ни сантиметром, ни граммом больше!..
— Да пес с ним, как эта железяка будет двигаться, — говорил Раушенбах своим сотрудникам, — потом разберемся. Сначала нарисуйте ее мне, увяжите с другими узлами.
Короче, это был как раз тот случай, когда математика слилась, переплелась с конкретным конструированием, когда одновременно требовался и инженерный, и теоретический расчеты, а потом уже обобщающая теория, когда чисто научные задачи решались не до, а вместе с созданием проекта системы. Потому-то такой, скажем, прибор, как гироорбита, родился не как некая отвлеченная схема, а как конкретный элемент конкретной системы управления, которой предстояло работать в совершенно конкретных условиях. Потому и инфракрасный построитель вертикали сначала обрел плоть, а потом уже принцип лег в основу диссертации… В общем, надо было работать не только головой, но и руками: строить модели, испытывать их, вытачивать разные всякие детальки, выбрасывать, если оказывались не у дел, в корзину и точить новые.
Очевидным это стало еще в самом начале, однако таких банальных вещей, как молотки и паяльники, в сугубо теоретическом подразделении не было, ни один хозяйственник подобных извивов научной мысли предусмотреть, конечно, не мог. Вот тогда-то «ребята» Раушенбаха — ныне «маститые кандидаты и пузатые доктора наук» и отправились в магазин «Пионер»: на подотчетные тысячу рублей (старыми), выбитыми Борисом Викторовичем у дирекции (к слову сказать, к тематике института новое направление не имело ровным счетом никакого отношения, но, к чести академика М. В. Келдыша, он не только не воспротивился, но, наоборот, активно помогал этим работам), они накупили паяльников, полупроводников, реле, элементов и разного другого, с чего и началось изготовление моделей, а потом и деталей аппаратуры, которая в конечном итоге («в конечном итоге» — потому, что первоначально они разрабатывали свою систему для ориентировочного спутника «ОД-1», так и оставшегося в чертежах) и была установлена на «Луне-3» и в октябре пятьдесят девятого года сфотографировала обратную сторону спутника Земли.
«Чепуха», — скажете вы.
Может быть, и правда чепуха. Но так было.
«Нельзя такую сложную работу приниматься делать с ничего, с детского набора».
Нельзя. Но делали.
А можно считать космические скорости в окружении оравы детей и неумолкающих кредиторов? Но ведь Циолковский считал.
А строить первые ракеты в полуразрушенном беспризорном подвале? Но ведь Королев строил.
Нет, почему-то мне кажется, что категории «можно» и «нельзя» здесь неприменимы. Что в приложении к новому делу, почти всегда основанному на энтузиазме, они лишены смысла. Потому-то оно и становится новым, что делают его вопреки «нельзя». А если бы не было людей, которые считают, что «можно», когда большинство убеждены в «нельзя», никакого прогресса, даже в каменном веке, не было бы.
Разумеется, идеально, если вместе с рождением плодотворной идеи сразу же появляется и оборудование, и аппаратура, и разные прочие многочисленные няни и кормилицы, которые пестуют новорожденную. Идеально. Более того, при рациональном подходе к научным исследованиям так и должно быть. Но, к сожалению, в иных институтах и лабораториях часто бывает прямо наоборот. Все есть — и добрые, знающие руководители, и отличная экспериментальная база, — вот идей, беда, нет.
Это я не для сравнения, не для выяснения «кто лучше, кто хуже», не для набивших оскомину рассуждений «мы в те годы…», — я «те» годы не знаю, и не мне о них судить. Так, для констатации факта. Факта, что во всяком деле основа — люди, остальное лишь нужное, но — приложение…
И уж «до кучи»: габаритные чертежи того «волшебного ящичка», который снимал Луну, были выполнены, опираясь на габариты самых обычных телефонных реле и самого обычного фотоаппарата «Фотокор», — и то, и другое, понятно, к делу не имело ни малейшего отношения… Однако именно эти чертежи и ушли в КБ Королева, после чего кое-кто из сотрудников Раушенбаха стал посматривать на него с опаской: дескать, уж не жулик ли он? Страхи рассеялись, когда аппаратура обрела заводскую плоть, ибо самое замечательное и необъяснимое заключалось в том, что ее вес и объемы в точности соответствовали первоначальным расчетам.
— Это надо чувствовать печенками! — в таких случаях любил говорить Раушенбах…
В тот день институт перестал работать. Нет, ничего катастрофического не произошло: ни аварии, ни разгона у директора, ни черного кота в коридоре.
В тот день звук костяшек домино перекрыл все другие шумы.
Начальство дипломатично скрылось в кабинетах.
Дядя Вася из котельной говорил, что этого быть не может, и предлагал баснословное пари.
Раушенбах срочно выписывал себе командировку.
Его ребята — особенно математики — ходили гоголем.
Вчера они наконец обнародовали «закон максимальной рыбы» — путем сложных расчетов, логику которых, конечно, держали в тайне, шутники сначала посчитали, сколько фишек должно остаться у противников, чтобы проигрыш их оказался предельным, а потом соответствующим образом разложили костяшки… Эффект был достигнут: традиционные соперники ничего не понимали и хватались за сердце… Очередная «выходка» сотрудников Раушенбаха, конечно, поражала воображение, но сам факт ее уже никого не удивлял. То ли еще было!
Например, в отделе долго дебатировался вопрос, где находятся …скрижали истории. Ни больше ни меньше. Спорили до хрипоты, привлекая в союзники соседей из близлежащих комнат. В конце концов пришли к единому мнению: здесь! На стене вывесили ватман, на нем написали: «Скрижали». Ниже следовало всякое.
Или издали приказ: у каждого начальника должно быть свое чучело, которое время от времени будет его замещать. Во-первых, чтобы сотрудники иногда могли спокойно работать, а во-вторых, — тоже иногда — самостоятельно принимать решение. Поводом к тому послужил сам Раушенбах: однажды неосмотрительно, торопясь на совещание, оставил на стуле пальто и шапку: со стороны казалось — человек заработался и забыл раздеться. Такое тут тоже случалось.
— Мои бандиты, — смеясь, рассказывал Борис Викторович потом, — тут же это углядели и, представляете, нагло утверждали, что чучело это лучше руководило отделом, чем я… Ха-ха-ха… Чучело!
Между тем каждый такой розыгрыш служил для окружающих своеобразным индикатором: либо раушенбаховцы зашли в тупик, либо придумали что-то очень интересное, — значит, жди боев на техсовете, где всегда найдется кто-то, который произнесет «нельзя». Так было, скажем, с электромоторами — маховиками (теми самыми «ногами» аппарата). Специалисты по электротехнике вынесли безжалостное заключение: «Чушь, сделать подобное невозможно». Теперь эта «чушь» вот уже четверть века летает в космосе на «Молниях», «Горизонтах», «Метеорах»…
В общем, у администраторов они слыли людьми до крайности несерьезными, вызывали подозрение и свято исповедовали принцип: скучный человек ничего по-настоящему интересного не создаст.
А потому играли в футбол, устраивали капустники, во всеуслышание объявляли БВ своим старшим тренером (тот, естественно, в футболе ничего не понимал), выпускали стенгазеты, где были интервью типа: «Как вам понравился этот матч?» — «Замечательно! Никогда не видел такого круглого мяча!»; посылали телеграммы, подписывая их то «Эллочкой», то «Остапом Бендером», и… работали. Работали до одури. Сутками, без выходных, вечерами и ночью. В отпуск их выгоняли насильно. Им было безумно интересно, и они были молоды. Сорокалетний Раушенбах рядом с ними, 25-летними, выглядел умудренным жизнью (впрочем, он и был ею умудрен), многодетным отцом.
Запах времени, напоенный яблочным цветом и предощущением больших свершений и перемен, — вот что тогда главенствовало над всем…
Однако мне не хотелось бы, чтобы у читателя сложилось впечатление, будто работа, которую делал Раушенбах со своими сотрудниками, была шутейной, игровой. Игра ума — она действительно была.
Трудно сейчас поверить, но когда Борис Викторович приходил к смежникам и говорил: «Луна» (система разрабатывалась до начала космической эры!), — его не понимали, думали, что речь идет о новом типе самолета. Полагаю, не понимали не только смежники, но и многие другие, кто стоял гораздо ближе к этой работе. Это плохо укладывалось в голове: мало того, что аппарат, сотворенный человеком, полетит к иному небесному телу, так он еще и увидит его обратную сторону, то, что никогда с Земли не видно. Раушенбаховцы решали настоящий кроссворд, и решить его надо было — именно в силу сложности задачи — до очевидности просто, так, чтобы аппарат там, в космосе, не запутался, не перепутал один маневр с другим.
Тут требуется отступление. Я говорю все время о работах по управлению и ориентации «Луны-3», и потому невольно может сложиться впечатление, что весь проект собственно этим исчерпывался и что трудности возникали только на этом пути. Нет, конечно, — проблемой здесь оборачивалось все. Ну вот, например, выбор траектории полета станции к Луне.
— Надо было, — скажет потом один из баллистиков, — попасть пулей в летящего воробья, стоя на платформе движущегося поезда…
И это не просто образ. Дело в том, что, когда космический аппарат стартовал с Земли, Луна находилась в одной точке пространства. Когда он прошел половину пути — в другой, треть — в следующей и так далее. Значит, надо было рассчитать такую траекторию полета, чтобы Луна и посланец человека в конце концов встретились. Достаточно было допустить изменение скорости лишь на одну сотую процента, и отклонение от цели составило бы 250 километров!
А вот когда они уже встретились — тут начинала работать система управления ориентацией. Прежде всего аппарат нужно «успокоить» — то есть прекратить его беспорядочное кувыркание, в коем он пребывал на протяжении всего пути к Луне. Дальше его надо сориентировать. Как? Какой объект выбрать в качестве опорного? Земля? Ни в коем случае! Фотоаппарат может принять ее за Луну и сфотографировать совсем не то, что нужно. (Такого варианта, кстати, боялись больше всего.) Сама Луна? Тоже не проходит: она излучает слишком мало света, и вполне вероятно, что оптические датчики ее просто не заметят. Тогда Солнце? Да, по-видимому, это самый простой и правильный вариант. Значит, станцию необходимо соответствующим образом развернуть — для этого опять включатся реактивные двигатели ориентации… И снова вопрос: то, что реактивные, — это ясно, но какие? Ведь с обычными, давно освоенными на ракетах, они имеют сходство лишь в названии. Там — большие, с тягой в сотни тонн, тут — естественно, маленькие, диаметром в сантиметры и тягой — десятки грамм… Даже двигателями как-то называть неловко… На каком топливе будут работать? Тоже вопрос… Жидкое? Сжатый газ? Пожалуй, сжатый… Во всяком случае, так проще. С этим разобрались… Теперь вот это…
— Борис Викторович, не получается…
— А вы придумайте…
— Борис Викторович, не влезает в объемы…
— А вы втисните…
Сколько раз за эти годы повторялись подобные диалоги! Сколько раз понимали: идут по кругу! Сколько раз убеждались: все не так, тупик! Вот еще вчера, да вечером, когда БВ их выгнал домой, казалось — нашли решение, единственное, правильное, гениальное! Завтра — опять не то, не то. Опять надо все пересчитывать, все переделывать… Сколько раз… Да бросить к шутам эту чертову работу! Да пропади все пропадом — и Луна, и станция, и это… Море Гумбольдта и еще Краевое, Смита, Южное… Интересно… очень интересно. Но в голове ни одной здравой мысли…
— Борис Викторович, пойду в отпуск…
— И меня прихвати… Запутался…
Потом Раушенбах даже выведет своего рода теорию этого хождения по кругу: «Сначала — все ясно. Следом оказывается — чего-то не учел, — уже сложнее. Недели через две — становится очень тяжело: в голове полная сумятица. Следующий этап — все не так. Хочется вешаться. Молодой был — лез на стенку, теперь знаю: как раз тогда, когда «мылишь» веревку, решение уже есть, оно созрело. Теперь надо — даже если сроки поджимают — все отложить, переключиться, заняться «соседней» задачей. И потом — где-нибудь в самом неподходящем месте: в парикмахерской, в метро, на кухне — вдруг все становится очевидным; садишься и только успеваешь записывать формулы».
И вот что они придумали. На тыльной стороне корпуса станции установили солнечные датчики, которые поймали Солнце. Сигнал об этом поступил в блок логики. Тот включил двигатели — они повернули станцию и заставили ее застыть на нити «Луна — Солнце». Потом закрыли солнечные «глаза»: теперь все внимание датчиков сконцентрировалось только на Луне. Дальше — фотоаппарат начал съемку, а специальное устройство тут же стало эти снимки проявлять. Зашифрованные в радиосигналах, они отправились на Землю.
«Это была первая фотография фамильного альбома солнечной системы, который начали выклеивать люди», — напишут журналисты.
«В истории астрономии началась новая эра, — скажет тогдашний президент Академии наук СССР академик А. Н. Несмеянов, — доказана возможность не только изучать физические параметры космического пространства и различных излучений небесных тел без помех, неизбежных при наблюдении с земной поверхности, но и получать с близкого расстояния фотографическое изображение планет».
Так впервые в космосе побывал разумный космический аппарат.
Так впервые было доказано, что сам принцип системы управления ориентацией в безопорном пространстве — принцип, стоящий на трех разновеликих китах — «глаза», «мозг», «мускулы», — угадан правильно. Более того — единственно правильно: спустя несколько лет американские ученые опубликуют свои результаты, и окажется, что они шли в точности таким же путем — выбрали те же «глаза», сообразно той же идее организовали «мозг», снабдили такими же «мускулами» свои аппараты.
Так наконец был заложен фундамент теории, которая позволяла людям не чувствовать себя в космосе слепыми котятами. Согласитесь, ведь это очень приятно — понимать, куда и зачем ты идешь, какую дорогу ты должен и, главное, можешь выбрать…
А Раушенбах в ответ на все поздравления, сыпавшиеся на него в связи с присуждением ему Ленинской премии, только отшучивался:
— Впервые всегда делать очень просто. Нужно иметь известную смелость, быть чуть-чуть наглецом и не сознавать, во что лезешь. Как осознаешь — беги!
Раушенбах знал: самое сложное еще впереди. Теперь на фундаменте предстояло строить дом.
…Сколько на Земле типов автомобилей: сто, двести, триста? Сколько типов самолетов: десять, двадцать, тридцать? Сколько бы ни было, они «на» или «в пределах» родной планеты, а потому по сути своей — при всей явной и неявной непохожести — похожи.
В космосе, мы уже говорили, логика другая. И потому все космические аппараты — «Молнии», «Союзы», «Венеры» — похожи лишь одним: они трудятся в безвоздушном пространстве. Задачи разные, а от них и суть. Значит, и у каждого аппарата должны быть свои «мускулы», свой «мозг», свои «глаза».
Если «Луна-3» ориентировалась на Солнце и Луну, то межпланетные станции «Венеры» и «Марсы» — на наше светило и яркую звезду Южного полушария — Канопус, удачно расположившуюся почти перпендикулярно плоскости движения планет, а орбитальные спутники и станции — на Землю. Если на «Востоках», «Восходах» и «Союзах» отвечают за управление ориентацией двигатели ориентации, включаемые на данный, конкретный отрезок времени, то на «Молниях» и «Горизонтах», летающих год и больше на высоких орбитах, — гироскопические силовые стабилизаторы — электродвигатели-маховики, не нуждающиеся ни в каком топливе… Короче, Раушенбаху и его сотрудникам предстояло разработать все мыслимые и немыслимые варианты. И каждый из этих вариантов был в чем-то сложнее, а в чем-то проще предыдущего. Но он заведомо был другой.
К этому времени группа давно уже превратилась в отдел, насчитывающий не один десяток специалистов. Кто-то пришел из физтеха, где преподавал Раушенбах, кто-то нашел их «силой наития» сам, а кое-кого просто «увели» из близ и далеко лежащих институтов. Скажем, подъезжали к проходной, видели сумрачного молодого человека, явно ровно по «звонку» отправившегося домой, тут же усаживали в автомобиль и говорили:
— Чем ты занимаешься? Ах, этим… Ерунда. Оборудование не дают? И не дадут. На БЭСМ[1] не пускают? И не пустят. Бросай, пошли к нам.
И шли!
Критерий «подходит — не подходит» был один: умение небанально, нестандартно мыслить и плюс желание делать все, любую черновую работу.
Однажды к Раушенбаху привели молодого инженера.
— Какой институт заканчивали?
— Горный.
— ??? — повернулся БВ к ходатаям.
— Борис Викторович, замечательный мужик! Дома у себя что придумал? Открываешь дверь в туалет — свет загорается, уходишь — сам тушится. Ни выключателей, ни переключателей!
— Берем, — заключил Раушенбах.
Другим предлагал задачки на сообразительность, да такие, что у новичков поначалу глаза квадратными делались. Потом часто бывало наоборот…
— Борис Викторович, по-ра-зительно! — разводил руками кто-нибудь из постоянных сотрудников. — Мы бились, а этот взял да решил… А с виду… сущий лопух: щечки розовенькие, все время хихикает…
Теперь эти «пареньки», потерявшие, однако, уже свою розовощекость, возглавляют большие отделы. Теперь сами предлагают задачки на сообразительность и сами говорят «берем»!
В 1960 году Раушенбах вместе со всем своим отделом перешел в КБ Королева. Они снова начинали работать вместе.
В космос готовился первый пилотируемый «Восток». Система управления ориентацией для него становилась системой жизни и смерти: одна ошибка в расчетах — и он никогда не вернется домой, уйдет в черную бездну космоса…
И снова — один за другим — перед ними вставали бесчисленные вопросительные знаки.
Как ориентировать корабль? Понятно, на Солнце и Землю. Но как? Оптические датчики — такие, какие были на прежних системах, — здесь не годились: Солнце они ловили, а вот Землю ночью, то есть на «темной», не освещенной Солнцем стороне, не видели. Значит, нужен прибор, способный одинаково хорошо разглядеть и «днем», и «ночью». Так появился инфракрасный построитель вертикали, который не «видел», а «чувствовал» — ловил тепло, излучаемое родной планетой.
Теперь двигатели… С ними, кажется, ясно.
Дальше — гироскопические приборы. Что придумать, чтобы убрать беспорядочное вращение? Что? Гироорбиту — устройство, имеющее сходство с прежними гироскопами лишь в одном: все в том же волчке, положенном в основу столетие назад. Остальное не имело аналога ни в какой практике.
Так двигались они шаг за шагом. Вновь попадали в лабиринт, вновь метались по кругу и вновь заходили в тупик.
Потом, много позже, на юбилее Раушенбаха, «ребята» и это отобразят в привычной для них манере. Подарят Борису Викторовичу газету, отпечатанную типографским способом (помогли журналисты «Комсомольской правды»), в которой изобразят его космонавтом и в разделе «задачи полета» напишут буквально следующее:
«Исследование работоспособности человека в нечеловеческих условиях;
исследования влияния на человеческий организм 16-часового рабочего дня».
И чуть ниже:
«Максимальное удаление от кабинета главного конструктора, обеспечивающее нормальную жизнедеятельность товарища Раушенбаха, — 251 км»…
А тогда…
15 мая 1960 года. Первый старт первого аналога «Востока».
Отказ одного из узлов системы управления ориентацией. Корабль вышел на нерасчетную орбиту. (А Королев, вместо того чтобы дать, как обычно, нагоняй, скажет: «Ну вот, и первый маневр в космосе…»)
Третий, четвертый пуски, пятый. Нормально. Последний — 25 марта 1961 года. «Корабль-спутник выведен на расчетную орбиту. Аппаратура работала нормально. Спуск прошел нормально», — говорилось в сообщении ТАСС.
Напряжение достигло предела. До старта Гагарина оставалось 18 дней.
В самолете «ИЛ-14» было шумно и весело. Пассажиры обнимались, целовались, хлопали друг друга по плечу, давали друг другу автографы.
Командир «ИЛа», приоткрыв дверь пилотской кабины, немного удивленно, впрочем тоже улыбаясь, посматривал на этих уставших, измученных ожиданием и нервотрепкой людей, обычно таких серьезных и собранных.
Два часа назад пришло сообщение, что Гагарин благополучно приземлился в районе Саратова. Туда и летел сейчас самолет.
Они были счастливы.
А днями раньше на космодроме была нормальная рабочая суета. Такая же, как и на всех предыдущих пусках. В последний раз космики[2] проверяли системы, устраняли, если возникали, неполадки, ссорились, сердились друг на друга, если что-то не так, и радовались, когда все получалось удачно. И уж точно ни у кого не было времени подумать, что скоро все они войдут в историю. Лишь иногда, бросив взгляд на сияющую в лучах апрельского солнца ракету, люди вдруг на секунду, на две застывали: туда, на вершину, поднимется человек, сядет в корабль и полетит в космос. Мысль эта не поражала, а скорее заставляла с еще большей тщательностью проверять, отлаживать, зачищать.
Я почему-то думаю, что каждому из них хотелось погладить эту ракету. Так, как мы гладим по головке ребенка, когда не можем совладать с нахлынувшим вдруг чувством жалости и теплоты к нему.
У Раушенбаха особых забот не было. Три дублирующие друг друга системы ориентации, два одинаковых комплекта органов управления плюс ручной контур, разработанный специально для «Востока», — все это уже стояло там, на верхотуре, под обтекателем корабля. И все же ему было бы легче, если бы он мог сейчас еще раз проверить каждую плату, каждый проводник, каждое реле. Мысленно он шаг за шагом прощупывал системы, при этом тянул шею из воротничка рубашки, как будто тот жал, мешал ему, пытался отыскать какую-либо неточность, не находил, а потому почему-то сердился на себя и… успокаивал своих ребят.
Ему было маетно.
Когда же Королев — за день до старта — распорядился, чтобы они с Феоктистовым провели последний инструктаж Гагарина, то он поначалу даже обрадовался, хотя и понимал всю бесполезность этой затеи.
Гагарин в сто первый раз отвечал на в сто первый раз задаваемые ему вопросы: какую кнопку нажать, что повернуть, если откажет автоматика и придется садиться вручную, посматривал на них иронически — все он прекрасно знал! — но служба есть служба, и они, испытывая неловкость друг перед другом, продолжали эту службу педантично исполнять. Делали это даже не потому, что таков был приказ; они на себе ощущали нервозность обстановки, сами удивлялись ей — ведь не первый же пуск! — понимали, отчего она идет, а потому хотели успокоить Главного.
В кармане у Бориса Викторовича лежала красная ленточка. Он сунул ее туда почти непроизвольно — некуда больше было деть, она была на заглушке одной из его систем: такие ленточки — их было восемь — специально привязывались к заглушкам, чтобы, не дай бог, про них не забыть.
Потом он попросит расписаться на ней Гагарина, Келдыша, Королева. И будет рассказывать об этом с некоторым смущением, как о детской забаве, очаровательно похохатывая: «Ха-ха, взял автографы!» — но и с явным удовольствием.
Ночью он прекрасно выспался, как, впрочем, и все космики, которым на стартовой площадке делать было нечего.
Королев, как написано уже в сотнях книг, находился в состоянии беспрерывного движения.
Часа в четыре взошло солнце, и наступил этот день, вошедший во все календари как в святцы.
Когда подошло время, Главный и космики спустились в бункер, расположенный непосредственно под стартовым комплексом. Раушенбах же, зная, что оттуда ничего не увидишь, отправился под специальный навес, километрах в двух от старта: взлет ракеты он видел от начала до конца, пока она не скрылась в небе.
Прошло разделение ступеней — одной, следом второй. Пришел час волноваться космикам. Потом волновались все. Потом пришло сообщение о благополучной посадке. И ликовали тоже все.
Ощущение грянувшего праздника охватило, захлестнуло их. И спасло.
Их спасло то, что они все были вместе. Только одно, большое, единое в этот момент, общее их сердце могло пережить такую радость, не давая навалиться усталости и вдруг образовавшейся пустоте.
Они шли к этому дню всю свою, такую нелегкую жизнь. Шли через боли и радости, через неудачи и отказы систем, через житейские неурядицы и человеческую подлость — шли и дошли! Такие минуты стоят многого, и не всем — ох, далеко не всем! — их доводится испытать.
Неподалеку от старта руководство космодрома стихийно организовало мини-банкет. Королев грохнул бокал шампанского об пол. И Раушенбах — какая же несуразица приходит порой в голову в самые высокие минуты! — вдруг представил себе, как горестно вздохнула кастелянша, отвечавшая за сохранность посуды на Байконуре…
И вот они уже летели к месту посадки.
Веселье постепенно улеглось, и Борис Викторович, прикрыв глаза, откинулся на самолетное кресло. Солнце играло на его высоком покатом лбу, на давно уже появившейся голизне, на подернутых изморозью, обрамлявших ее волосах — на всей его большой, отлично слепленной природой голове.
«Ну вот, слава богу, с этим всё, — думал он. — Взять бы теперь отпуск и махнуть с девчонками в путешествие… Да и Вере надо отдохнуть… Нет, не отпустят… Какой отпуск? «Восход» «горит»…»
Он почувствовал себя школьником, которого отпустили с уроков — учитель заболел, — но которому через пару часов надо снова возвращаться за парту…
И вдруг остро затосковал по дому.
Волна накатила и ушла. И Борис Викторович уже переключился, вспоминал своих ребят: все они вместе с ним пришли из института в КБ, в его отдел управления движением летательных аппаратов, многим пора давно защищаться — материала достанет всем. Он же еще несколько лет назад написал и защитил докторскую диссертацию совершенно по другой теме — по вибрационному горению: не хотел, чтобы у кого-нибудь даже возникла такая дурная мысль, что он приобретает степени на результатах своих сотрудников.
Сам. Всегда сам.
Позже, готовя бумагу, связанную с избранием Бориса Викторовича членом-корреспондентом АН СССР, его ребята напишут:
«Б. В. Раушенбах изобрел… — следовало название прибора. — Действительно изобрел.
Б. В. Раушенбах открыл… Действительно открыл».
И так — пункт за пунктом. Самолет летел.
— …Вот этот узел придется еще раз пересчитать… Тут мы что-то напортачили. — Он достал блокнот, ручку и быстро пустил по белому полю бумаги косые линейки цифр. — А ведь чертовски замечательная идея была! — почти вслух сказал он.
И, как всегда, когда ему что-то нравилось или, наоборот, не нравилось, провел рукой по голове: со лба к шее.
Он думал уже о предстоящей работе.
Впереди были «Востоки», «Восходы», «Союзы», межпланетные аппараты и орбитальные станции. Впереди были отказ автоматики у Леонова и Беляева и первая «боевая» проверка дублирующего ручного контура, спасшего тогда корабль и космонавтов. Впереди была стыковка, которой тоже управляли его приборы. Впереди были новые, еще более сложные проекты: им предстояло опробовать все возможные принципиальные варианты системы управления движением аппаратов в космосе, оставив тем, кто придет вслед, улучшать их.
Впереди, наконец, были монографии и книги, ордена и звания. Но об этом он, конечно, тогда не думал.
Ни тогда, ни раньше, ни потом.
Например, об избрании в Академию наук СССР Борис Викторович узнал, наверное, позже всех: был в командировке в Лондоне. Жена же, Вера Михайловна, как раз в день голосования вернулась с очередных археологических раскопок. Зазвонил телефон.
— Дочка, вы оба ненормальные, — услышала она. Это был академик Георгий Иванович Петров, которого чтут как учителя многие создатели ракетно-космической техники. — Один — в Лондоне, — сердито продолжал он, — другая — в экспедиции, землю копает… Кто же волноваться будет?.. — И сообщил приятную новость.
В общем, впереди было многое…
Впереди была и смерть Королева.
Самолет пошел на посадку.
…Потом они стояли возле обгоревшего, обугленного, удобно лежавшего на пахотной земле спускаемого аппарата. Один из заместителей Королева, покойный Леонид Александрович Воскресенский, достал из корабельного шкафчика тубу с вареньем. Выдавил каждому на палец по капле. Варенье было вкусное, и все они — академики, профессора — стояли и облизывали свои пальцы.
Опять шутили, смеялись, вспоминали разные случаи. Но в веселье этом уже проглядывал напряг, появились повторы, паузы, какая-то нарочитость… Откуда-то изнутри, из глубины, поднималась щемящая, сосущая, непонятная грусть.
Много лет спустя Борис Викторович Раушенбах скажет:
— Я всегда был и остаюсь до сих пор заядлым ракетчиком. Сначала это была мечта, потом — реальность, потом — факт обыденной жизни. Но последнее слово ни в какой науке сказать нельзя. И второго полета Гагарина уже не будет. По сравнению с этим все новое в нашем деле — уже не новое. Оно отличается лишь количественно, а не качественно… Я понимаю: моя вершина была пройдена тогда…
3
Этого человека я знаю всю жизнь.
Знаю ли?
Помню весну 1965 года, когда снег сошел необычно рано, и так же рано, на горе старушкам, наш двор покрылся прямоугольниками, нарисованными мелом на асфальте. Игра называлась «классики».
Игра была чрезвычайно увлекательной, и мы не заметили, что за нами вот уже битый час наблюдает взрослый. И, наверное, и дольше бы не замечали, если бы он не начал… подсказывать. Уже не помню, какие советы он давал — что-то насчет нерациональности наших движений, — но одно точно: ему была любопытна наша игра! Вряд ли мы вняли его советам, скорее смотрели с недоверием и подозрением: взрослые, торопясь вечером домой, редко обращали на нас внимание, а если почему-то и обращали, то это, как правило, ничего хорошего не сулило.
Борис Викторович скоро ушел. Мы же тогда заключили одно: странный дяденька. Игра сама собой прервалась, и детские языки с недетским усердием стали перемалывать кости «дяденьки», вспоминая и разные другие его странности. Например, на свой четвертый этаж всегда поднимается пешком. Зимой ходит в холодном пальто с поднятым воротником. На голове — коричневая шапка-пирожок. Пирожок — это же так смешно! А летом — в тюбетейке!.. Под сурдинку конечно же досталось и другим взрослым, разговор принял интересный оборот и продолжался вплоть до темноты… Вывод был сделан безжалостный: «И вообще эти взрослые…»
С того вечера мы пристально следили за ним, собирая и обсуждая его новые странности. Ведь дети инстинктивно чувствуют необычность и способны терпеливо ждать чуда…
Дом наш стоял на улице, которая с шестьдесят шестого года носит имя Королева. Сергей Павлович жил совсем рядом — в десяти минутах ходьбы. Мимо его желтого двухэтажного особняка мы каждый день ездили на трамвае в школу… Знать бы, прийти бы в 6-й Останкинский переулок, к дому 2 дробь 28, пройти вдоль зеленого забора и встать у ворот. И дождаться, пока вечером подъедет машина, — увидеть Королева. Впрочем, в то время имя Главного конструктора было известно лишь тем, кто с ним работал. Что же касается Бориса Викторовича, то, естественно, никаких даже смутных догадок касательно его занятий у нас не было. А ведь могли быть!
Каждый космический полет для всех нас был огромным событием, биографии космонавтов знали назубок, и потому мы могли бы сообразить, что за некоторое время до пуска нового корабля «странный дяденька» пропадал и появлялся вновь спустя несколько дней после возвращения космонавтов на землю.
Но мы этого, конечно, не замечали; куда больше нас интересовали «рафик» и «Волга», которые время от времени приезжали за ним.
Потом я узнаю: об истинных причинах своих отъездов Борис Викторович не говорил никому, даже жене.
— Все сказать не мог, полуправду — не хотел: это хуже лжи, потому считал правильным вообще молчать.
Вера Михайловна обижалась: о дне старта она узнавала от других жен.
Первой догадалась дочь Оксана: папа в командировку, следом — сообщение ТАСС.
С тех пор прошло уже немало лет: изменялось время, менялись и мы, постепенно становясь взрослыми.
Я часто встречала Бориса Викторовича в нашем дворе, на лестничной площадке, где мы брали газеты, возле троллейбусной остановки…
Иногда он проходил мимо, не замечая, — задумчивый, сосредоточенный, все в таком же пальто и такой же шапке, засунув руки глубоко в карманы и опустив голову вниз.
Тогда, я думаю, он никого и ничего не видел.
А иногда, наоборот, шел улыбающийся и улыбку эту раздавал всем.
Хотелось подойти к нему и спросить, кто он…
Сейчас мне кажется, что я была в него по-детски влюблена. Нет, даже не в Бориса Викторовича — в ту таинственность, которая его окружала. В непонятность, непохожесть его на других.
Он представлялся мне добрым рыцарем из сказки — из тех детских книжек, что давно уже спрятаны на полатях, но которые время от времени вспоминаешь всю жизнь.
В общем, интерес к человеку с четвертого этажа не пропадал, наоборот — рос. Он по-прежнему оставался для нас загадкой.
Казалось, все стало ясно, когда имя Раушенбаха замелькало на страницах газет, а потом и с экранов телевизоров. Тайны больше не существовало. Но так только казалось…
Однажды, проходя мимо Дома ученых, я увидела афишу с кричащим анонсом: «Двойной соблазн любви и любопытства». На белом ватмане было выписано несколько фамилий известных и неизвестных мне людей. Среди них — автор книги «Пространственные построения в древнерусской живописи» Борис Викторович Раушенбах.
Все начиналось сначала.
4
В Италии, во Флоренции, пять столетий назад жил живописец Паоло ди Доно. Современники звали его Учелло, что в переводе значит «птица». Звали так потому, что больше всего на свете ди Доно любил птиц, часто и много писал их, ко был слишком беден, чтобы держать дома.
Вторым пристрастием Учелло — тем, что обессмертило его имя, — было странное стремление рисовать птиц и фигуры так, чтобы, удаляясь, они пропорционально уменьшались и укорачивались.
«…Будучи одарен от природы умом софистическим и тонким, — писал потом Вазари, — не находил иного удовольствия, как только исследовать какие-нибудь трудные и неразрешенные перспективные задачки… нашел путь, способ и правила, как расставлять фигуры на плоскости… между тем как все это раньше получалось случайно».
Забава эта обрекла ди Доно на одиночество и одичание, неделями, а то и месяцами он не выходил из дома, ни с кем не виделся и не разговаривал.
«Она настолько вредила его фигурам, — замечает Вазари, — что он, старея, делал их все хуже и хуже… и при жизни оказался более бедным, чем знаменитым».
Ди Доно нашел путь, способ и правила прямой линейной перспективы, ставшей потом главным методом всей живописи Возрождения.
— Эх, Паоло, — говорил ему скульптор Донателло, — из-за этой твоей перспективы ты верное меняешь на неверное.
Донателло не знал и не мог знать, что отчасти окажется прав и что докажет это человек, управлявший в космосе космическими кораблями.
А тогда пройдет совсем немного времени, и Пьерро делла Франческа — живописец и геометр — математически обоснует перспективу Учелло. (Но что же за проклятие лежало на этом занятии? Ди Доно оно принесло бедность, Франческе — предательство: его труды под собственным именем издаст ученик — брат Лука из Борго.) И тем самым даст уже веские основания считать (о магия чисел!), что художественный метод Ренессанса — единственно правильный, научный и реалистический. Ибо так, утверждали все его последователи, и только так (откуда же в человеке эта страсть к догмам?) люди видят окружающий их мир.
Борис Викторович Раушенбах с помощью строгих расчетов опровергнет это, казалось бы бесспорное, пятью веками проверенное, мнение.
В музей Рублева Раушенбах попал совершенно случайно: то ли кто-то из приятелей затащил, то ли просто шел мимо и захотелось отвлечься; во всяком случае, живопись, а тем более иконы, его интересовали постольку, поскольку интересуют любого среднестатистического интеллигента («Стыдно не побывать в Третьяковке»). Двумя месяцами раньше он, будучи проездом в Новгороде — путешествовал с дочками на машине, — не выкроил времени, чтобы посмотреть собрание икон Новгородского музея.
Это было в 1966 году.
Иконы его удивили. Древнерусские живописцы писали свои произведения как-то не так. Не так, как принято. Не так, как привычно. Поражало странное, неправильное, с современной точки зрения, изображение предметов… Неправильное? Это слово покоробит Раушенбаха уже тогда, в музее. Ибо было основным и в разъяснениях экскурсоводов, и потом, в статьях видных ученых, в лекциях искусствоведов. Оно, это слово, будет повторяться и спрягаться с другими: не умели, не знали, не смели…
Потом окажется: аналогичными категориями оценивалась и живопись Древнего Египта, и миниатюра Ирана, и искусство средневековых мастеров Запада. Критерием истинности по-прежнему избирался метод Учелло.
«Художник не смел изображать мир таким, каким он его видел в действительности, то есть живо, непосредственно», — с возмущением и удивлением прочтет Раушенбах в «Учебном пособии для студентов художественно-графических факультетов педагогических институтов».
Не смели? Они, нарушающие любые запреты?
Не знали? Они, образованнейшие, просвещеннейшие люди своего времени?
Не умели? Они, чьи творения до сих пор покоряют мир?
Аргументы были неубедительными, объяснения — неполными. Казалось, специалисты либо умалчивают, либо… Либо чего-то не знают. И тут он понял: искусствоведы в своих рассуждениях шли только от художественного образа, от философской канвы, причем часто оценивая мировоззрение древних с точки зрения сегодняшних понятий «хорошо» — «плохо», забывая о законах психологии и принципах геометрии. Именно здесь, в математике, как это ни парадоксально, надо было искать главный ответ.
И вот почему.
Процесс видения — процесс очень сложный, в основе его лежит совместная, согласованная работа глаз и мозга. Ведь на сетчатке отражается только двухмерное пространство, и лишь мозг, насыщенный генетической памятью, опытом — своим и предшествующих поколений — всей эволюции делает его трехмерным. Причем все равно необъективным: видимый («перцептивный» — воспринимаемый) нами мир совсем не таков, каков он есть на самом деле, он реален как-то иначе, наш мозг не копирует мир, а создает его образ. И только пощупав, мы можем узнать его реальный лик.
Вглядитесь в ваш прямоугольный стол, и вы без труда заметите, что он похож на фигуру, именуемую в геометрии трапецией.
Обо всем этом специалисты в области психологии зрительного восприятия догадывались давно. Раушенбах — тоже.
Экспериментальными данными этой науки он воспользовался еще тогда, когда решал задачу, как наилучшим образом сконструировать систему ручного управления космического корабля. Ибо людям, работающим в невесомости — да, кстати, и не только там, — совсем не безразлично, где расположена та или иная кнопка, та или иная ручка: каждый прибор на пульте необходимо отчетливо и в определенной последовательности видеть, чтобы иметь возможность мгновенно нажать, повернуть, выключить.
Кроме того, в космических аппаратах иногда нет так называемой прямой видимости: скажем, на корабле «Союз» отсутствует переднее остекление. Однако во время стыковки необходимо видеть другой корабль или станцию. Для этого в аппарате установлены специальные оптические приборы типа перископов или телевизионных камер, которые, как известно, работают по принципу именно прямой линейной перспективы. Вот тогда уже у Раушенбаха нет-нет да возникал вопрос: а можно ли управлять кораблем по телевизионным «картинкам»? Верно ли, точно ли передают они живое ощущение пространства? Не ведут ли к ошибкам в управлении? А ведь эти вопросы — о «правильности» телевизионного экрана, — по сути дела, и есть вопрос о «правильности» перспективы в живописи…
Иконы дали Борису Викторовичу повод облечь свои знания и проверить свои сомнения формулами. Сначала он вывел уравнение работы мозга при зрительном восприятии. Сравнил — «пропустил», как он говорит, через это уравнение реальность и «на выходе» получил уравнение того, что же человек на самом деле видит. Так в абстрактных «а» и «б» оказалась записана «мозговая» картина мира! Та картина, которую, считая достоверной, и пытается написать художник, не ведая, что никому, никогда и ни в какой системе перспективы не удастся передать на двухмерную плоскость холста наше трехмерное, такое объемное, такое сложное пространство. Понятно, что подобных трудностей нет, например, в скульптуре: мастер ничем не ограничен. И он лепит тоже не то, что видит, а то, что знает, постоянно корректируя этим знанием свой взгляд.
Короче, точной копии пространства кистью изобразить нельзя — оно всегда будет условным. И в этом была главная ошибка Пьерро делла Франческа.
Простой пример: из двадцати семи параметров изображаемого предмета (глубина, размеры, соотношения и прочее) «реалистический» метод эпохи Возрождения искажал… пятнадцать!
Так что же: живописцы Ренессанса тоже чего-то не умели?
Формулы победили формулы. Математику победила математика. И в том не вина Франческа — беда. Он оперировал арифметикой и алгеброй, Раушенбах неевклидовой геометрией — геометрией Лобачевского и дифференциальными уравнениями. Науке пятнадцатого века они просто были еще недоступны.
Искусствоведам двадцатого — неизвестны.
Лишь ученый, не только тонко чувствующий искусство, не только относящийся к нему непредвзято (плен канонов — страшный плен!), но и глубоко знающий точные науки, мог сделать это открытие.
Я хочу, чтобы вы поняли: со времен Ренессанса никто и никогда этой проблемой не занимался и решить ее не пытался. В который уже раз за свою жизнь Борис Викторович Раушенбах первым вторгался в неизведанное, причем в область, с предыдущими исследованиями никак не связанную.
…Он приходил домой, садился за письменный стол и рисовал. Квадраты, кубы, прямоугольники.
Утром поднимался затемно, часа в четыре, и отправлялся в ближайший парк, мелом разлиновывал тротуар, и вновь — квадраты, кубы, прямоугольники.
На дачу ехал на электричке, выходил на остановку раньше, вставал посредине рельсового пути, прикладывал к глазам линейки (он сам придумал методику определения, какой глаз ведущий, а какой — ведомый) и снова рисовал. Кубы, квадраты, прямоугольники, сходящиеся параллельные и непрямые прямые.
В субботу и воскресенье считал, строил графики, выводил уравнения.
Впервые за многие годы появились выходные. Впервые не отрывал телефон. Королев умер, и теперь уже никто не мог позвонить в воскресенье вечером и сказать: «Слушай, я тут чистил снег и придумал, как создать искусственную гравитацию: нужна штанга, на концы посадить аппараты и крутить… Только как ее туда затащить?» — «Лучше — трос…» — «Может быть… Посчитай. Завтра, в восемь тридцать жду…»
Теперь таких звонков быть не могло, и никто не отрывал, а потому, значит, была и другая жизнь, в которой творили Андрей Рублев, Феофан Грек, Сезанн и неизвестный египтянин. Они спорили между собой, и все вместе — с Учелло, и каждый был не более прав, чем другой… Ибо правильное и неправильное, напишет в своей книге Б. В. Раушенбах, не существует в искусстве само по себе: все зависит от того, какую задачу ставит перед собой художник, какие цели диктует ему эпоха.
Например, для живописцев Египта самым важным было передать объективную геометрию мира. Объективную! Потому они использовали чертежные методы, потому фигуры людей у них плоские, пруд — не сужающийся, а деревья вокруг него стоят с одной стороны вершинами вверх, с другой — вниз… Наивность восприятия? «Да бог с вами, — спорил Раушенбах, — какая наивность длится две тысячи лет? Неумелость? Помилуйте! Вспомните достижения этой древней культуры. Трудно поверить: не хотели иначе! Целостное пространство с его извивами древнего египтянина вовсе не интересовало, не интересовало и древних греков, и живописцев Индии и Ирана. Их не беспокоил и всегда тревожащий нас вопрос: что подумают? Не случайно в миниатюрах Востока персонажи живут своей жизнью, не вспоминая о зрителе, не чувствуя, что на них смотрят».
Так кто же они — неучи или все-таки мудрецы?..
Совершенно другую идеологию исповедовал мастер Возрождения. Он стремился показать сгусток времени, мгновенную картину бытия. Он уже организовывал пространство (и это величайшее завоевание той эпохи), как будто смотрел на него из окна или в зеркало. На этих принципах построены сегодня все оптические приборы: кино, телевидение, фотография — это они приучили нас видеть мир в прямой линейной перспективе…
Ну, а что же средневековые живописцы? У них была третья, равноважная и диаметрально противоположная ренессансной, идея: философия бесконечности — вот что прежде всего волновало их, и потому они стремились сделать нас участниками и соучастниками изображаемого события.
Нет, они были совсем не столь ограниченны, как кажется нам иногда сейчас. Они догадывались, а то и знали, что данные химии, физики, астрономии, механики не сообразуются, противоречат и перечеркивают Священное писание. Но они верили, а потому искали, как соединить земную реальность, обыденный человеческий опыт с мистикой небес и библейскими преданиями. Причем таким образом, чтобы эти два мира — «видимый» и «невидимый» — сосуществовали в одном большом пространстве. Сосуществовали! Были одним целым, а не разделены, как предпочитали писать художники после, линией облаков.
И они нашли выход. Какой — это снова объяснит Раушенбах. Логика ученого подскажет ему, что древнерусские иконописцы интуитивно использовали принцип многомерных пространств — принцип, который математики придумают лишь в XIX веке и о котором классическое искусство даже не подозревало! Такого пространства нет и невозможно себе представить, ибо помимо трех привычных для нас направлений — вперед, вверх и вбок — там есть еще и некое четвертое. Вот туда, в другое, абстрактное, четвертое измерение, никогда, естественно, потому недоступное и недосягаемое для людей, они и отнесли заоблачное бытие. Воистину «мудрецы преславные, философы зело хитрые»!
…Во Всесоюзном научно-исследовательском институте искусствоведения первый доклад Бориса Викторовича слушали очень внимательно. И последующие четыре — тоже. Вопросов было много, но и скепсиса немало. Дилетантов не любит никто, дважды — тех, кто опровергает специалистов и претендует на открытие.
Раушенбах его сделал, и это произвело необыкновенный эффект![3]
«А вы не боялись, что вас высмеют?» — спросила я его потом. «Наплевать, — ответил он. — Этого вообще никогда не надо бояться: пусть смеются — даже полезно. Кроме того, я никогда не обнародую непроверенных данных — я был абсолютно уверен в своей правоте».
Сопоставив уравнения зрительного восприятия с уравнениями теории построения различных перспектив, Борис Викторович доказал, что убеждение, будто художники всегда хотели, но не умели писать так, как в эпоху Возрождения, — ложно. Доказал, что перспектива Ренессанса — лишь частное решение, что оно соответствует лишь нашему, причем взрослому, восприятию сильно удаленного пространства. Именно удаленного! Вблизи же мы видим совсем не так. Вблизи мы видим так, как писал иконописец Андрей Рублев, то есть в слабой обратной перспективе, где фигурки не укорачиваются и не уменьшаются и где в силу вступают законы геометрии Лобачевского.
Вот в чем прав был скульптор Донателло, когда говорил Учелло: «Эх, Паоло, из-за этой твоей перспективы ты верное меняешь на неверное…»
(Кстати, однажды, после выхода первой книги, из Института прикладной математики им. М. В. Келдыша на имя Раушенбаха пришел препринт «Моделирование внешней среды локационного робота» с дарственной надписью и аккуратно выведенным фломастером подзаголовком: «О влиянии древнерусской живописи на современную живопись ЭВМ».
И сие не только шутка. В этом институте разрабатывались математические модели шагающих шестиногих аппаратов — их называют «тараканами». Для того чтобы пронаблюдать на специальных дисплеях, как они «шагают» и как ими управлять, необходимо было нарисовать «поверхность», покрытую буграми, ямами и т. д.
Попробовали применить классическую перспективу — не подошла. Мучились, мучились и… натолкнулись на книгу Раушенбаха (которого, конечно, хорошо знали): построили «поверхность» по другим законам перспективы — дело пошло…)
Казалось, все точки над «и» были поставлены. Однако существовало одно «но»…
Этим «но» было творчество Сезанна. На его картинах пространство было как-то странно деформировано Теоретики искусства называли подобную перспективу сферической, круглящейся, криволинейной. И объясняли ее чистой игрой воображения либо расстройством зрения художника.
Раушенбах этому не поверил, ибо привык измерять и доверять расчетам.
И он измерил.
Дело в том, что еще в начале века сезанноведы провели одну великую работу: они определили место, с которого художник писал свои — какие-то выпуклые, запрокидывающиеся на зрителя, поражающие круговращением форм — пейзажи. Потом обычным фотоаппаратом сфотографировали эту же самую натуру. Так появилась возможность сравнить снимок, который, напомню, подчиняется законам линейной перспективы, с самой картиной. Увидеть, как Сезанн ломал пространство, измерить эту ломку и объяснить.
Расчеты Бориса Викторовича, изложенные им во второй книге «Пространственные построения в живописи. Очерк основных методов»[4] (она, как и первая, делится на две части: привычное для нас изложение материала — в основной, расчеты и уравнения — в приложении), показали: перспектива Сезанна соответствует нашей зоне среднего видения, то есть пространству, которое лежит меж близью и далью. Здесь прямые перестают быть прямыми, а параллельные — строго параллельными. Здесь они искривляются, как у Сезанна.
Так математика примирила принципы Паоло ди Доно, Поля Сезанна, Андрея Рублева и неизвестного египтянина.
Так рухнула легенда. Легенда о том, что перспектива Ренессанса — фориция всех перспектив. Так родилась теория, основным постулатом которой было: художник может построить пространство разными способами, следуя разным методам, и все они, с точки зрения строгих наук, будут разумными, рациональными и правильными.
Так был снят эпитет «не умели». Все оказались праведниками и все — грешниками. И нет ни одного, кто бы мог бросить камень первым…
Через год после выхода книги «Пространственные построения в живописи» Борис Викторович Раушенбах написал курс лекций по небесной механике для студентов Московского физико-технического института.
Через четыре — 25 августа 1984 года — поставил точку в рукописи «Общая теория перспективы». Последний раз подобный труд был написан в эпоху Возрождения.
5
Я позвонила по телефону. Представилась: так и так, журналистка, работаю там-то и гам-то, хочу написать о нем.
Он замялся: вот, родилась внучка — времени совсем в обрез…
Я сказала: прочитала его книгу о живописи, не все поняла…
И он начал диктовать адрес.
Я остановила его:
— Борис Викторович, я знаю. Я живу в том же доме и в том же подъезде — тремя этажами выше… Я знаю вас всю жизнь…
— Ну да? — воскликнул он. — Очень интересно. Приходите.
Дверь открыл он сам.
— Мамуля, мамуля! — закричал он жене куда-то в глубь квартиры, где — слышно было — шипел чайник и шумела, переливаясь, вода. — Ты посмотри, кто к нам пришел!
Вера Михайловна — высокая, статная, с косой темных волос на голове — протянула мне руку:
— Здравствуйте, Женя. — Сказала так, как если бы я каждый вечер приходила к ним в гости. — А вы действительно подросли…
— Ты посмотри, — радостно продолжал Борис Викторович, — это же та девочка, та девочка с двумя косичками, в очках, с заклеенным глазом, что бегала по нашему двору… Ха-ха-ха, а теперь у меня берет интервью! Ха-ха-ха…
Так я впервые пришла в квартиру «странного дяденьки» с четвертого этажа.
Потом мы сидели в большой комнате за большим овальным столом и вспоминали. Вспоминали, что наш подъезд был богат на близняшек, долго выясняли, кто из нас с сестренкой в юном цветении сидел на коленях у Бориса Викторовича, кому он показывал «козу» и отчего его занимала наша игра в «классики»; говорили о том, почему оказались так непохожи и по нутру его близняшки — Оксана и Вера. Оксана — она появилась на свет на тридцать пять минут раньше — давно кандидат физико-математических наук, занимается моделированием процессов, связанных с заболеваниями маленьких детей, претворяет науку в практику; недавно родила девочку. Вера защитилась несколько месяцев назад. Борис Викторович объяснял мне, что за тема: каюсь, вынесла лишь одно — биология, что-то там с липидами… в общем, ничего близкого с занятием родителей (Вера Михайловна — археолог, начинала — уборщицей в Государственном историческом музее, выходила на пенсию — заместителем директора этого музея); потом еще что-то вспоминали, потом обменивались опытом, как лечить простуду у детей…
— Кнопка у нас очень занятная, так с ней сейчас интересно… а родилась худенькая, слабенькая, — с видимым удовольствием говорили о внучке Раушенбахи-старшие…
В общем, все трое мы пребывали в состоянии прекрасной размягченности и умиления, мы действительно были очень давно знакомы…
Я тем временем еще и оглядывала комнату.
Слева от стола была горка, вся уставленная маленькими зверюшками, скрученными из шоколадной фольги: олени, каланы, слоники, жирафы.
Наверху — три скульптурных тонированных бюста: Иван Грозный, девушка возрастом в пять тысяч лет и китаянка чуть помоложе — семи столетий.
Автором и этих зверюшек — он крутил их из серебряной конфетной фольги, когда приходил в гости, — и этих удивительных портретов был друг дома, знаменитый антрополог, анатом и художник Михаил Михайлович Герасимов, восстанавливавший из тлена лики сотни и тысячи лет назад ушедших людей.
Проследив мой взгляд, Раушенбах сказал:
— В детстве я одно время собирался стать археологом…
Дальше на большом желтом поролоне висело причудливое, диковатое, в чехлах и с ручками из кожи настоящих крокодилов, оружие. Африка. Прошлый век. Дальше — старый черно-белый телевизор. Потом окно с цветочными горшочками, диван, книжный шкаф, дополна набитый книгами: Гёте, Достоевский, Гоголь, Голсуорси, альбомы и каталоги по искусству, что-то на английском, немецком, французском — все глазами не вобрать.
Над ними — черный, бронзовый, развеселившийся Бахус.
В общем, до удивления ничего космического. Довольно старомодно, а оттого уютно и тепло.
Осмелев, я попросила посмотреть фотографии, особенно детские. Одна была очень старой — 65-летней давности. Но время мало тронуло эту картонку, и на ней легко можно было разглядеть женщину, строго и прямо смотревшую в камеру, и мальчика — маленького мальчика, стоявшего возле нее. Мальчик был мне чужой и совсем незнакомый… В руках он держал игрушку — небольшого мишку.
— Любимый мой мишка, — сказал Борис Викторович. — Такой страшненький, из темно-зеленой брезентовой ткани, набитый жесткой соломой, — семнадцатый год… Однажды я решил его согреть: положил около печки, и огонь наполовину сжег одну лапу… Как я горевал…
Он вдруг резко поднялся и со словами: «Сейчас я вам что-то покажу…» — ушел в другую комнату.
Когда вернулся, одна рука у него была спрятана за спиной, а в глазах играл озорной огонек. Он весь улыбался.
— Посмотрите еще раз на фотографию, а теперь…
Борис Викторович, как фокусник, выбросил руку вперед, и я увидела… того самого мишку. Одна лапа, зашитая на конце, была короче другой.
— Я его лечил, — сказал академик.
Согласитесь, такое встретишь не часто: один и тот же человек сначала разрабатывает теорию управления космическими аппаратами, потом — теорию построения перспектив в живописи. Если очень постараться, можно, наверное, найти сходство: и там и там — теория, и там и там — выход в практику, и там и там — необходима математика, геометрия, психология восприятия.
На этом все. Дальше начинаются невообразимые различия.
Мне могут возразить: людей, которые счастливо соединяют в себе две противоположные страсти, много. Не много, но есть. Я знаю инженера, который прекрасно рисует, математика, пишущего литературоведческие статьи, профессора-стоматолога, издающего сборники стихов. Да что говорить: физик, академик А. Б. Мигдал занимается скульптурой, режет по дереву, химик, академик И. Л. Кнунянц реставрирует старые полотна.
И ладно бы эти люди не реализовались в своем основном деле, в своей профессии: тут все просто — в молодости постучались не в ту дверь, теперь наверстывают упущенное. Так нет же! Нет! С радостью ходят на работу, делают открытия, пишут статьи…
Тогда откуда эта — другая страсть?
Я не сомневаюсь, что Аркадий Бейнусович Мигдал прекрасно лепит, а Иван Людвигович Кнунянц прекрасно реставрирует. Ибо убеждена: талантливые люди талантливы во всем.
Однако, думаю, и для того, и для другого это отдых, увлечение. Возможность переключиться, выйти за рамки формализованности, неизбежной в точной науке, наконец — в чем-то зримом проявить свою индивидуальность: ведь законы природы беспристрастны, и они не веселы оттого, что их открыл веселый человек, и не грустны оттого, что открыл грустный…
Думаю я и о другом — о том, что время Леонардо да Винчи и Ломоносова, к сожалению, прошло, и прошло, по-видимому, безвозвратно. (Вспомните, — я не ищу параллелей, а лишь привожу пример — Гёте кроме того, что он был поэтом и философом, был еще и пейзажистом, скульптором, архитектором, алхимиком, физиком, геологом, биологом, оптиком. А мы помним его тем не менее как автора «Фауста» и «Вертера».)
Потому-то и в памяти потомков Мигдал останется физиком, а Кнунянц — химиком, и за то мы благодарны им.
А Раушенбах?
Космос — это его профессия. Сегодня, завтра, может быть, и послезавтра, сообразуясь с его теорией, будут летать в безвоздушное пространство ракеты и корабли. Появятся новые двигатели, другая оптика, уже бортовая ЭВМ заменила полупроводниковое логическое устройство — принцип же управления, им разработанный, во всяком случае в обозримом будущем, останется прежним.
Но и сегодня, и завтра, и, может быть, послезавтра искусствоведы и художники будут обращаться к его книгам, к его теории перспективы в живописи. Хотя бы потому, что нет другой.
Значит, живопись — не просто увлечение, не хобби — такое модное сейчас слово! — а дело, профессия, в которой, смею утверждать, он достиг не меньшего, чем в первой.
Вопрос: почему?
— Гляньте на паркет вот отсюда, видите?
— Что?
— Параллельные линии чуть-чуть расходятся, и дальние паркетины выглядят немного большими, чем ближние.
— Борис Викторович, но вы же сами говорили: так бывает только вблизи…
— Смотрите внимательней, и вы увидите мир таким, каким впервые узнали его ребенком.
— В обратной перспективе?
— Да, но в очень слабой. Только в детстве мы видим мир своими глазами. Потом наш взгляд корректируется различной оптикой. Наш мозг привык к этому и уже не замечает искажений. Знаете, а я научился смотреть в обратной перспективе.
— Зачем?
— Любопытно. Любопытно увидеть мир таким, каким впервые узнал его ребенком…
Ребенком — я об этом сознательно умолчала — рядом с журналом «Самолет» он носил в портфеле книжку про египетских фараонов, знал наизусть многие мифы и легенды Древней Греции, пробовал рисовать, но художник из него не получился. Зато им стал его сосед по парте, с которым они вместе после уроков ходили в Русский музей.
Тут, конечно, свои истоки, тут причины и завязи судьбы. Но не это главное.
Главное — «любопытно»!
Однажды, еще студентом, заболел. И решил поставить эксперимент: почему градусник под мышкой надо держать именно десять минут? Посчитал, построил график, вывел уравнение…
Во дворе института как-то увидел: у одних машин выхлопные газы крутятся по часовой стрелке, у других — против часовой. Не успокоился, пока не понял: все дело в том, где расположена выхлопная труба…
Дома заметил: у жены регулярно подгорает пирог, причем только с одной стороны. Посмотрел, посчитал направление пламени в духовке. Понял и поправил как надо горелку…
На даче им кто-то подарил цыплят. На свою голову начал наблюдать за ними; теперь два раза в неделю — и зимой, и летом — ездит туда их кормить…
Спрашиваю: как времени хватает? А он только смеется:
— Теперь вы понимаете: я все время делал вид, что я серьезный человек, а занимался всякой чепухой…
Уже в зрелом возрасте, при всех степенях, увлекся древнекитайской литературой («Народные эпосы и классическая поэзия Востока — самое большое литературное открытие в моей жизни»): построение этих романов резко отличалось от законов развития и композиции в европейской прозе. В результате прочитал все (!) древнекитайские литературные памятники, изданные на русском языке, пробовал выучить язык, но дальше десятка иероглифов дело не пошло — даже для него это оказалось трудным…
Он говорит:
— Надо заставить себя привыкнуть к необычному, потом зато получаешь огромное удовольствие. — И снова отшучивается: — Есть много способов бесполезной потери времени. У одних карты, домино. Я ж нелюдим, одиночка теоретик, в гости на аркане не затянешь. Потому вот и играю во всякие непонятные вопросы. Огромное большинство из них разрешается так: либо это совершенно очевидно — и ты чувствуешь себя дураком, либо находишь ответ в книжках — это скучно, либо, если этого там нет, ищешь сам. Это самое интересное…
В одном популярном журнале увидел анатомическую карту человека. Долго ее рассматривал и… занялся математическими аспектами кровообращения. Естественно, снова считал и выводил уравнения, но скоро бросил. Почему? Узнал, что подобные модели строят многие, и тут же потерял к ним всякий интерес.
Он всю жизнь не любил работать там, где кроме него в мире над проблемой бьется больше чем десять — пятнадцать человек.
Помните, Борис Викторович сказал: «Второго старта Гагарина уже не будет, моя вершина была пройдена тогда…» Так вот, это не фраза и даже не констатация факта: он действительно мучился ощущением собственного спуска «с горы».
— Я тогда подумал, — скажет он в минуту откровенности, — неужели я сам, без моих ребят, уже ничего не могу? Пробовал вести исследования один, писал статьи — вижу: они ничуть не лучше, чем у моих сотрудников… Значит, я больше не тяну… И когда я наткнулся на перспективу, я буквально был счастлив.
Это свойство характера, потребность души — браться за задачу, в которой все неизвестное, и решать ее, доведя до логического конца.
Потому он и стал сподвижником Королева, потому первым разработал теорию управления движением космических аппаратов, потому и создал современную теорию построения пространства в живописи.
…Вечером выпал снег. Он надел пальто, шапку-пирожок, поднял воротник. Пешком спустился вниз, прошел двор, повернул налево в арку и пересек улицу Королева.
На пустыре не было ни души. Снег покрыл поле, оставив лишь клочки — квадратики черной, измерзнувшейся в ожидании одеяла земли… Я наблюдала за ним из окна и вдруг вспомнила — кто-то сравнил жизнь с шахматной доской: белый квадратик — черный, черный квадратик — белый. Весь вопрос в точке зрения: один оглядывается назад и видит белое поле, по которому разбросаны черные квадратики, другой — черное, где лишь изредка просматривается белизна…
Он шел один по белому полю. Так, как шел всегда.