Пути волхвов — страница 28 из 80

– Я вот что тебе скажу, Огарёк. Хватает у тебя недостатков, но самый главный из них – то, что ты слишком приметный. Ты тут один такой зелёный на все Княжества и моря, до самых своих Мостков. И всё, что ты ни скажешь, люди запомнят, потому как это сказал зеленокожий мальчишка, такой, какого они в жизни ни разу не видали. Ты не болтай, ты слушай лучше. Обещал же помогать.

Огарёк насупился, нахохлил плечи.

– В гильдии тоже зелёные есть! И что зелёные, ещё какие разные! Я по сравнению с ними – как щенок в волчьей стае.

Я снова вздохнул, едва сдерживаясь, чтобы не отвесить ему подзатыльник для бо́льшей понятливости.

– То другое, пойми. Представление с цветными огнями и фокусами разными – одно, живой мальчишка, к тому же и говорливый, пристающий при свете дня – совсем иное. На скоморошьи игрища идут с ожиданием, предвкушая все чудеса и странности, оттого и девка с чешуйчатым хвостом не удивляет так, как ты удивишь. Одним своим видом ты можешь изумить, испугать и даже разъярить, ничего не делая и рта не раскрывая. Ты уже попался однажды, так что, мало тебе показалось? Забыл, как чуть живьём не спалили?

– Помню я, помню.

Огарёк примолк, закутался в плащ так, что носа не видать, а я слушал людей да думал, как лучше донести до него то, что у меня на уме. Сокол должен уметь говорить красиво и доходчиво, должен уметь убеждать и отговаривать, но вот о таком мне никогда не приходилось беседовать, никогда не приходилось встречать кого-то настолько выделяющегося, как золотой зуб в старухином рту. Верно всё сказал, дети лесовых тоже зелёные, да и члены гильдии Шутов зачастую выглядели куда более причудливо. Мне доводилось видеть лица, покрытые мелкой перламутровой чешуёй, головы, увенчанные бараньими рогами, кисти рук, поросшие медвежьей шерстью, глаза, сплошь затянутые мерклой звёздчатой синевой… всего не перечесть, это нужно самим видеть, Морь избирательна и безжалостна, над кем-то она смеётся в открытую, а кого-то одаривает так, как ни один князь бы не одарил. Только попробуй выжить, брось ей вызов – и посмотри, что с тобой станется.

Когда на шестах покачиваются фонари с ценными цветными стёклышками, когда собрана сцена, играют музыканты и из-за плотного занавеса выходят разодетые в сверкающие наряды артисты, народ ликует и радуется, это зрелище – то, чего они ждали, то, что представляли в своих мечтах и к чему готовились. А когда мысли забиты рутиной, когда думаешь о том, чем детей накормить и какую работу сделать вперёд, а какую можно отложить, то зелёный мальчишка, разгуливающий по улицам средь бела дня, выглядит ещё более чужим, чем козлёнок, забредший в курятник. Люди не готовы его видеть, не готовы слушать, что он говорит, и все его слова, равно как и само его появление, прочно заседают в голове занозой, и всю жизнь какой-нибудь крестьянин из Топоричка будет помнить, как схватили однажды вора, а кожа у него была зелёной.

– Не обидеть тебя хочу, просто разъясняю, какой ты чужой у нас, – я попытался неловко утешить мальчишку, совсем повесившего нос.

– Чужой, только ты тоже, смотрю, всех чураешься, ни к кому не прикипел, а всю жизнь в Княжествах прожил. Даже девку себе постоянную не завёл, только по мыльням ходишь да деньги тратишь.

– Наглый ты, кроме того что зелёный.

Огарёк хмыкнул, спорить не стал.

– Закажи мне пенного, – потребовал он.

– А не мал ещё? Захмелеешь с глотка, мне что, на себе тебя тащить? – голосом я возмутился, но едва сдержался, чтобы не рассмеяться.

– Собрался всё-таки тащить, значит? – Он сверкнул жёлтыми глазами, обрадовался будто. – Значит, давно всё решил, с собой меня берёшь. Это хорошо. Говорю же: не злой, только пыжишься.

Прав был щенок, давно решил. Беру с собой, успел привыкнуть даже. Пусть болтает и дерзит, всё веселее. А вслух сказал:

– Докучать будешь – оставлю в лесу или в озеро сброшу. – Вздохнул и добавил: – Ладно уж, так и быть, закажу пенного. Только сбегай сперва в другой трактир, на соседней улице, да там послушай, а я тут останусь. Чует чуйка, что-то увижу тут, не хочу сам идти.

Огарёк вскочил, будто ужаленный, радостно сверкая глазами, похожий на молодого пса, которого впервые взяли на охоту. Я протянул руку и поправил его капюшон.

– Осторожней будь. Не светись. Тихо заглянул, чуток послушал – и назад. Понял?

Он ухмыльнулся широко.

– Да ты не волнуйся, я ловкий, пусть и хромой. Сколько прятался и убегал, тут уж справлюсь. Сам ушами обернусь, ничто от меня не ускользнёт.

Огарёк шмыгнул к двери и правда легко, хоть и заметно хромая, скрылся из глаз. Я проводил его взглядом, и вроде бы даже кольнула тоска, но я испугался и прогнал её прочь.

Я не соврал Огарьку. Мне и правда казалось, что именно здесь, именно сейчас я нахожусь там, где должно, на том месте, которое уготовил для меня Господин Дорог. Будто он лично расшил мне подушку и подложил под мягкое место: сиди, сокол, на насесте, никуда не отлетай да наблюдай, что случится. То, что Огарька следовало отослать, я тоже почуял каким-то нутряным, животным чувством, природу которого не мог объяснить.

Бывают такие моменты, когда ты почти твёрдо знаешь, что следует делать, хотя разум может говорить, что ты поступаешь не так, как нужно. Любой сокол знает себя, знает, когда можно слушать разум, а когда лучше положиться на птичье сердце. Да и не только сокол, наверное. Все мы тут, в Княжествах, приучены не пренебрегать словами, что шепчет неслышный внутренний голос, мы не всегда бываем расчётливы и холодны, и виной тому, как мне кажется, наша родная земля да привычка уповать на соседей-нечистецей как в минуты нужды, так и в минуты радости. Мы не верим во что-то чудесное, нечеловеческое, помогающее или строящее козни. Мы веками живём бок о бок с ним, видим, слышим и осязаем его.

Миловидная подавальщица с остреньким веснушчатым носом принесла мне кружку пенного и тарелку чесночного хлеба. Покрутилась немного у моего стола, ждала то ли слов восторженных, то ли монетку сверх оплаты, но ничего не дождалась. Я был слишком напряжён и сосредоточен, чтобы отвлекаться на девок.

Трактир не мог похвастаться роскошью, но и бедным его нельзя было назвать. Хозяин обустроил очаг со стульями для желающих согреться не только выпивкой, а в одном углу убрали столы и поставили длинную скамью – для музыкантов. Сейчас скамьи пустовали, но пару раз я даже видел, как тут выступали настоящие мастера своего дела – не деревенские юнцы, выучившиеся бренчать на гуслях и дудеть в рожки, а певцы со звонкими голосами и холёными дорогущими инструментами.

Кругом гудело, как в пчелином улье. Я старался уловить сразу суть всего сказанного, прислушивался и к крикам, и к шёпоту, и к смеху. Головой не вертел, чтобы никто не подумал, будто мне есть дело до их толков, потягивал себе тихонько пенное да уши грел, расставил сети и ждал, какая рыба мне попадётся.

– Оберег купил на торге в Коростельце, у ворожеи Купавки.

– Я ей так и сказал: чтоб тебя моровая язва забрала, блудливая ты лешеложица!

– Коленки болели – страсть. Волхв сказал, травяные припарки ставить да носить штаны из собачьей шерсти. Ты это видал вообще? Из собачьей шерсти!

– Чтоб стрела ловчее летела, над ней пошептать надо, у меня дома слова записаны, если надо – заходи, спиши.

Говорили много. Я ловил обрывки тех разговоров, где хоть как-то касались волхвования, врачевания и хворей, но больше приходилось слушать о попойках, неверных жёнах, ленивых детях, не несущихся курах, страстных полюбовницах и растущих ценах на торгах. Обычные разговоры обычных людей. Скучные до тошноты. Я слушал их, ленивых отожравшихся крестьян, не видевших в жизни ни беды, ни настоящей нужды, и у меня зудела задница от их невежественных, мелочных проблем. Сразу ясно: не доходила Морь до дома того мужика, который пожелал болезни неверной жёнушке, не сгорал весь двор вместе со скотиной у юнца, верящего в обереги из Коростельца, не плакали от голода дети молодца, так громко возмущавшегося тем, что покупатели просят его сбавить цены на хлеб…

Я не любил людей. Но и не ненавидел. Иногда проникался к некоторым симпатией, но в целом простые селяне виделись мне кем-то вроде курей, постоянно сытых и никогда не покидающих родного курятника со двором. Копающихся в земле, клюющих зерно, вытягивающих из почвы червей и убеждённых в том, что небо над головой всегда останется синим, а хозяин не забудет подлить водицы в поилку.

Юнцы за соседним столом вели себя на удивление тихо. Робели, впервые придя в трактир? Не знаю. По-моему, мальчишкам в их возрасте полагалось шуметь, спорить, хохмить, кричать и звонко хлопать друг друга по плечам, ведь играет же горячая молодая кровь, бурлит в венах и бьёт в головы, затуманенные хмельным. Но, наверное, они не просто так хранили молчание, изредка перекидываясь напряжёнными репликами. Было между ними что-то тяжкое, звенящее в воздухе, невысказанное, и в другой день я бы непременно расспросил у них, что да как, но сейчас было не до того.

Дверь открылась, с улицы дохнуло прохладой, и никто бы не заметил очередного посетителя, если б не его потёртые гусли на видавших виды ремешках. Музыкант молча прошествовал к углу со скамьёй, сел и без прелюдий начал играть. Он был укутан в зеленоватый плащ и даже не снял капюшона, таился от кого-то, как и я сам, но все лица мигом повернулись к нему, затихли полупьяные разговоры о крестьянской суете, не стучали ложки по тарелкам, и даже прихлюпывания, с которыми посетители трактира втягивали в себя пенное, стали звучать гораздо реже.

Что может сыграть человек с инструментом, забредший в трактир? Вариантов немного. Что-то разухабистое, весёлое, всем знакомое вроде «Курочки пестропёрой», а может, и наоборот, нагоняющее тоску, слезливое и тяжёлое, как «Ой, далёк мой дом»… Но я ошибся. Человек занёс руку, будто размышляя, выбирая мелодию из своих кладовых, а потом опустил пальцы на струны, и музыка ворвалась в трактир, но не весёлая и не тоскливая, а какая-то другая, не наша, не знакомая. Может, он научился этой мелодии в Царстве: там любили всё слаженное и чёткое, скучное по сути, лишённое души и света, зато построенное по каким-то законам, выдуманным учёными мужами.