Путник со свечой — страница 7 из 54

1.

— Отец!

Будто наяву слышен голос сына, но он за тысячу ли. Однажды Чжуан-цзы приснилось, что он — бабочка, он от души наслаждался, порхая с цветка на цветок, но вдруг проснулся и удивился, что он — Чжуан-цзы, никак не мог понять: снилось ли ему, что он бабочка, или бабочке снится, что она Чжуан-цзы. Это и называется превращением вещей. Если так изменчивы мы сами, по-разному воспринимая себя во сне и наяву, душой и телом, что же тогда сказать о бесконечных формах природы? Если отдельные существа могут претерпевать такие изменения, то весь мир должен пребывать в непрерывном движении. Тогда что же удивительного, что Чжуан-цзы стал порхающей бабочкой, а Ли Бо оказался в клетке, как животное. Но если разум и честь так преходящи, чего же мы добиваемся своими трудами и мучениями?

Ли Бо сидел на полу, погрузившись в странности превращений, но снова услышал: «Отец!» — так внятно, что испуганно закрыл уши. Жалобно всхлипывая, косматый старик забился в угол клетки, задрожал. О небо! Разве не все исполнили повеление императора, неужели остался на земле хоть один, кто не плюнул в меня? Ха-ха! Конечно, остался — мой сын Байцин! Но как же он узнает меня, если мы никогда не виделись?

В день, когда он принес из Чэнду саженец персика с корнями в комьях земли, обвязанный мокрой рогожей, госпожа Цуй легла навзничь, а он, ее супруг, лег ничком — свет и тьма соединились, дав начало новой жизни, имя которой скажут вслух через десять лун. Но жизнь нерожденного — тоже жизнь; его дыхание, как у рыбы, — тоже дыхание; его зрение, как у летучей мыши, — тоже зрение. Как бы ни повернулся в чреве матери, всюду мягко, влажно, тепло; куда бы ни посмотрел — везде темно. Руки нерожденного слабы, как усики хмеля, разве удержать ими отца? Ушел...

Госпожа Цуй отняла от глаз рукав, мокрый от слез, часто дыша, словно кость попала в горло, и нерожденный услышал частые удары материнского сердца. А вечером подсела к тазу, натужилась — плод выскользнул из чрева и не дышит. Повитуха даже доставать не стала — задвинула таз под лежанку, куда уложили безутешную мать. Про дитя забыли, пока оно не закричало. Сперва испугались — не лисица ли оборотень? Повитуха достала дитя, шлепнула по сморщенным ягодицам — кричит. Родился вместе с именем, так и назвали Ши-дэ — Найденыш, и так написали почтенному супругу и отцу мальчика. Так и звали до первой прически, только мать называла Хуан Лао — Желтый Персик. Сама она пригожа и нежна лицом — желтым, как обмолоченная рисовая солома.

Лицо матери — первое, что увидел ребенок. Потом земляной пол, черные от копоти стропила, очаг, лежанку, сестрицу Пиньян, белого козленка, крошечный огород с морковью, капустой и бобами, крошечное поле в тени Черепаховой горы, дорогу... Только отца не увидел сын. Наверное, всей семьей смотрят на дорогу: не клубится ли пыль под конем господина Ли? Нет ли вестей от господина Ли? Но высоко летят утки, еще выше серые гуси — не роняют перья. Нет вестей от отца и супруга. Чужие знают о нем, близкие не ведают — такова судьба необычных людей. Далеко уносят людей реки, дороги и годы.

Он написал им из тюрьмы. Если не дошло письмо, то теперь уж дошла весть о государственном преступнике Ли Бо, сосланном в Елан.

— Отец!

Высокий юноша торопливо развязывает котомку, сыпется рисовая мука — так долго он шел по следам отца, что рис истолокся, истерся, как в жерновах, стал мукой.

— Отец, вы прощены! — А губы дрожат. — Сам полководец Го Цзым дал мне золотую табличку императора!

Со всех сторон бегут переполошившиеся стражники. Гу И с трепещущим сердцем встал с теплой лежанки, в ушах еще звучат голоса молоденьких певиц, сердце еще согревает вино, до середины догорели квадратные свечи, тают сфинксы, тисненные в душистом воске. В раздвинутую створку видны факелы, стражники, разгневанный начальник уезда.

— Кто осмелился нарушить покой господина инспектора Гу И? Я, отец и мать народа, повелением Сына Неба лично опекаю уезд. А вы, бездельники, глаза выпуча, нарушаете все приличия. Разве могу я, начальник уезда, стать посмешищем для высокого чиновника и для народа? Тупые твари, нет в вас ни души, ни ума: ведь начальник говорит, а вы не соображаете!

— Отец и мать народа, тут какой-то сумасшедший твердит, что он сын Ли Бо.

— Безобразие! Какое безобразие так опозорить меня перед официальным представителем из столицы! Немедленно схватить наглеца!

— Стойте! — Байцин высоко поднял золотую табличку. Стражники повалились на колени. Подошедший Гу И дрожащей рукой взял золотую табличку, плюхнулся прямо в лужу, прочитал начертанное острым резцом: «Мы, единственный, больше не сердимся на Ли Бо и жалуем его званием беспечного и свободного ученого. В любом винном заведении страны он вправе требовать вина, а в государственной казне — деньги: в окружном управлении тысячу гуаней, а уездном — пятьсот. Военные и гражданские чины или простолюдины, не оказавшие при встрече с ученым должного уважения, будут наказаны как нарушители императорского указа».

Гу И показалось — земля задрожала, вскачь понеслась. Начальник уезда на коленях подполз к повозке.

— Почтеннейший Ли-ханьлинь, у ничтожного человека, хоть и есть глаза, гору Тайшань не заметил, поступил так опрометчиво, так необдуманно! Умоляю пожалеть моих старых родителей, маленьких детей. Почтительно прошу принять этот фиолетовый халат и яшмовый пояс. А деньги сейчас принесут. И молодого господина прошу принять подарок...

— Да откройте же клетку! Выпустите отца!


2.

Ли Бо лежал на теплой лежанке с изголовьем из розового палисандра, укрывшись теплым одеялом из кроличьего пуха. При каждом вдохе внутри хрипело, он не мог откашляться, впалые виски и костлявую грудь сразу покрывала испарина.

Когда его, чисто вымытого, в тонком белье и новом халате усадили в паланкин с двойным фиолетовым зонтом, он испуганно съежился, не выпуская завернутую в платок отрубленную голову. Весь путь до Данду ни слова не сказал сыну, вздрагивая от криков скороходов: «Спешите склониться в поклоне перед повелителем печати!»

У городских ворот его встретил двоюродный дядя Ли Янбинь, исполнявший должность правителя, но как раз в этом году ему исполнилось шестьдесят девять лет, и он сдал дела управления, целиком посвятив себя каллиграфии.

Старый чиновник слыл не только человеком глубокой души, но и замечательным мастером кисти. На второе место он ставил свое искусство резчика печатей. Несколько дней он терпеливо вырезал печать для родственника — из дымчато-зеленого оникса с сине-зелеными прожилками, поразительно повторявшими очертания горы Ли-шань, великолепно вырезал имя «Ли Бо», которое пишется знаками «белая слива». Он не любил, когда хвалили его дарование, зато искренне радовался, если Ли Бо распевал свои строфы, и тут же записывал их. Узнав от Байцина, что отец любит тростниковый сахар, кипяченный в буйволином молоке, жареную утку, приправленную красным перцем, не отказывается от паровой свинины под соусом из прыгающей рыбы, велел каждый день готовить эти блюда, да еще свои любимые — белого карпа в винном маринаде и ломтики дыни, квашенные в рисовом соусе, но еда часто оставалась нетронутой, и Ли Янбинь сокрушался: «Больной не ест — это бывает. Но, чтобы великий поэт не имел должности, — такого в Поднебесной не бывало никогда!»

Байцин спал на циновке рядом с лежанкой отца, просыпался при каждом шорохе — подать отцу чай, отвар из трав. Он с нетерпением ждал, когда же здоровье позволит отцу вернуться в Шу, в дом у Черепаховой Горы, где давно ждут матушка и сестра.

Прошел восьмой месяц, девятый настал. Солнечная вода озера успокаивает взгляд прохладной глубиной, где плавно колышутся водоросли, пряча от щук стайки красноперых полосатых окуней. Тень от висячего моста раскачалась — крестьянин понукает навьюченного осла, женщины несут на коромыслах корзины, полные опавших листьев. Сказанное разносится далеко по воде, словно утки- нырки чертят воду серыми перышками крыльев.

Открыв глаза, Ли Бо долго смотрел на уснувшего сына — наверное, семь раз менял воду в котле, чтоб чай был горячий, свежий. Почтительный сын. А я, видно, непутевый отец, глупый старик.

Услышав бормотание отца, сын проснулся.

— Отец, завтра «день двойной девятки» [1 Праздник осени, или «День двойной девятки», отмечали в девятый день девятого месяца по лунному календарю.] мы тоже поднимемся на высокое место...

— Сперва надо исполнить долг. Позови дядю.

Ли Янбинь вошел, заложив за спину руки в длинных рукавах, голова в маленькой фиолетовой шапочке откинута назад, глаза навыкате, усы только в уголках губ.

— Почтенный старший родственник, простите неучтивого Ли Бо, засидевшегося в гостях.

— Об этом не стоит и говорить, прошу мою развалюху считать своим домом, распоряжаться всем имуществом. Гостите сколько хотите, ни о чем не заботясь.

— Скажите, почтенный старший родственник, есть поблизости гробовая лавка?

— Надо перейти канал, а там в переулке лавка Чэна. Не беспокойтесь, провожу вас, но отведайте хоть утку или паровую свинину — вы очень ослабели.

— Нет, сперва надо исполнить долг.

С берега доносятся голоса. Бурлаки, глубоко вдавливая босые пятки в желтый песок, тянут баржу, груженную солью; вот вошли в тень, отброшенную мостом, словно растаяли в ней, и, кажется, баржа плывет сама по себе, толчками, как жук-плавунец. Мост без опор, из круглых бревен, крашенных охрой, отражается в прозрачной воде. На мосту зеваки облокотились на резные перила, тут же продают канаты, полотно для парусов, кованые гвозди. По мосту спешат носильщики с тюками, корзинами, слуги несут шелковые паланкины. На шестах питейных лавок празднично развеваются флажки с журавлями и единорогами — значит, вино есть, галдят пьяницы, зазывая женщин. Кто-то ловит рыбу, кто-то ищет багром в воде.

Справа вдоль дороги апельсиновая роща, слева — канал. Ветра нет, паруса джонок поникли, ожидая попутного ветра. Ветер с полей приносит горечь сжигаемой ботвы. Только пьяницам все равно, откуда дует ветер. Пролетели на запад павлины.

Когда вошли в гробовую лавку, хозяин ругал пильщиков, разделывавших тисовое бревно. Пыхтит котел с лапшой, шипит баранина на огне, готовые гробы поставлены стоймя.

— Хозяин Чэн, привел к вам достойного покупателя.

— Рад услужить почтенному человеку. Если вам нужны доски, у меня есть тис, бук, самшит, а если изволите выбрать готовый гроб, прошу, выбирайте любой — красный или черный. Вот этот отличного качества и стоит ровно три лана. — Чэн погладил тисовый гроб из толстых досок, тщательно промазанный внутри и снаружи, покрытый алым лаком. — Я в Данду знаю всех, не слышал, чтоб кто-нибудь умер.

— Ли-ханьлинь берет гроб для истинного мужа, делает доброе дело, так что не запрашивайте слишком много.

— Раз так, не посмею брать лишнего, отдам по своей цене — за полтора лана. Дешевле уж никак.

...Ли Бо припал к могильному холму, обложенному белыми камнями — земля приняла тисовый гроб с головой крестьянина, завернутой в камышовую циновку.

— Почтенный учитель! Уход ваш был для Ли Бо, как падение кометы, что с полуночной высоты обрушилась на землю, целый край осыпав золой и пеплом. За долгую жизнь только раз и склонили голову — когда лопнули струны жизни. Как тихо на вашей могиле! Глубоко скорблю о потере, хотя не знаю вашего имени. Заколочен ваш гроб, вы навсегда покинули нас. Ваш гроб благоговейно погребен, скоро на вашей могиле воздвигнут высокий холм, я сам стану его неусыпным стражем. Увы, какая горькая печаль! О чем осмеливаюсь донести.


3.

Ли Янбинь и Байцин, поддерживая с двух сторон Ли Бо, поднялись на холм, где рос одинокий чечеточник. Пришли не первыми: молодой чиновник в бледно-лиловом халате, расшитом побегами бамбука, сидел на корточках под старым деревом, собирая в траве красные бобы, щедро осыпавшиеся из лопнувших стручков. На плоском камне прыгала красноклювая сорока с бело-зеленым хвостом, нарядным зеленым оперением.

Заметив путников, чиновник поспешно встал, учтиво поклонился и протянул ладони, полные алых горошин.

— Прошу вас, возьмите, они очень красивы.

Ли Янбинь поблагодарил незнакомца строками Ван Вэя:

Красных бобов много в южном краю.

Осень придет — новых побегов не счесть.

Чиновник продолжил:

Очень прошу: рвите их в память мою,

Ибо они о друге лучшая весть *.

* Пер. А. Штейнберга.

— А кроме Ван Вэя, кого почитаете из поэтов? — спросил Байцин.

— Того, кто у всех на устах — Старого Ду. (Старого Ду? — удивился Ли Бо. — Тот молодой человек уже старый Ду? Да сколько же веков прошло, как мы расстались с ним?) Талант у него драгоценный, как узоры на полированном агате, хотя бывают и досадные трещины. Говорят, совершенством считает бессмертного Tao [1 Tao Юаньмин (395—427), один из величайших поэтов Китая.].

— Вся разница в том, что мы называем «учиться у других, как у наставников своих», — назидательно сказал Ли Янбинь. — Но это непросто изложить тому, кто только начинает учиться. Да и ученики в наши дни много мнят о себе, только кисть научился держать, а древние ему уже не вещь и ничто. У Ду Фу ищут ошибки, исправляют Ван Вэя, скажешь о Мэн Хаожане — пожимают плечами, вспомнишь «Весеннюю траву» Чжан Сюя, тут же услышишь: «Я в сто раз больше написал, чем Чжан Сюй!» Потому все, что сочиняют, словно бред какого-то безумца, без смысла и даже порядка. Проявлением храбрости считают, когда вздымают песок на воздух и катят гальку за собой. Как таким невеждам объяснить, что значит высшая суть? Усвоит такой от учителя слог, не станет искать, где живет духовная сила поэта, никогда не приобщится к ней, будет только круги циркулем рисовать, чертить наугольником точный квадрат и будет всего лишь рабом таланта.

— Признаю вашу правоту, благодарю за терпеливое разъяснение, — поклонился молодой чиновник. — Вы — знаток серьезный, как после ваших слов мне с моим жалким умом браться судить о поэтах! Но все-таки в чем здесь дело, никак не пойму.

— А в том... — Ли Бо был раздражен болтовней о поэзии, — что стихи — способ воспеть душу и все, что зовем мы «духом народа» в наших классиках. Ведь все исходит из сердца, только из сердца. Только и вышли такие стихи потому, что дела человеческие задели за сердце меня, и к этим стихам умом и силой нельзя ничего добавить и отнять ничего нельзя.

Байцин расстелил циновку, достал из корзин горшок с углями, чайник вина, глиняный кувшин с желтыми хризантемами. Наполнил чаши.

— Не отведаете ли с нами осеннего вина?

— Благодарю вас, но я так бесцеремонно нарушил ваше уединение.

Байцин проводил незнакомца взглядом, пока тот спускался по склону; почему-то сжало сердце, словно, отдав ему горсть алых бобов, молодой чиновник взял часть его души. Наверное, у них нет разницы в прожитых веснах. Лепестки хризантемы падали желтым снегом в горячее вино.

— Краснота одинакова для всех бобов, но вкус их различен — горький, жгучий, сладкий, с кислинкой. — Ли Бо поднял чашу, вдохнул запах вина, смешанный с ароматом цветов. — Сегодня праздник Ван Вэя, только невежда не вспомнит его «бобы памяти» — он собрал их для всех, хотя не отдал никому. Вспоминаю сегодня Ван Вэя. Вспоминаю Мэн Хаожаня, Хэ Чжичжана, Гао Ши. Ду Фу вспоминаю.

Сидели на вершине холма, у одинокого чечеточника. К востоку от дерева уходила вниз белая дорога, спускалась к озеру, отражавшему небо. Вода смягчила нестерпимую синеву неба, глаза отдыхали на зеленом островке блестящих листьев, белых лилий. А деревья на берегу почему-то чаще стояли сухие, с темно-коричневыми острыми изломами ветвей.

— «Хризантемы осенней нет нежнее и нет прекрасней!» Да, этот цветок полюбить с тех пор, как ушел Tao, редко кто умел. В Чанъани я знал бездельника, который нанимал садовников, чтобы они пересаживали и растили для него хризантемы, а когда они цвели, он приходил в сад и сочинял стихи: «В осенний день любуюсь хризантемами, подражая Tao из Пэнцзэ» — и думал, что так приобщается к великому. Нет, пути великих закрыты. Ушли великие... Осталась лишь природа.

Когда-то я сравнил цвет ланьлиньского вина с янтарем, а после меня Чжан Юэ и другие с толком и без толка стали все вина называть янтарными. Жалкие! Древние, найдя новый цвет, новый звук для строфы, новый образ, ставили рядом знак — «подражанию не подлежит». Разве можно перенести росу с цветка на цветок, со стебля на стебель, не расплескав?

— Не потому ли, отец, вы обратили внимание на цветок, мимо которого все проходили равнодушно десять веков. Четырежды встретил в ваших строфах розу.

— Ты собираешь цветы в моих стихах так прилежно, словно собираешься открыть цветочную лавку. Никчемное занятие! Поэт — художник жизни, его руки и ноги являются кистью, а вся вселенная — шелком, на котором он пишет свою жизнь. Много их, отупевших от чтения классиков или созерцания собственного пупка. Так торопятся уйти от мира, что теряют себя. А путь только один — вечное искать в самом себе. Древний поэт брал в руки свечу и с нею гулял по ночам — большой был в этом смысл!

Из горшка с углями струился жар, пахло огнем. Байцин взглянул сбоку на отца — как чужеземец! Кожа с краснотой, багровая, как бобы чечеточника, лоб в узорах морщин, а глаза совсем не ханьские — широко открытые, с неподвижными зрачками.

Лепестки хризантем намокли, опустились на дно, едва различима их желтизна в красном вине.

— Лао-цзы ушел через заставу Ханьгу, покинув Поднебесную в западном направлении. В тот год не было дождей, земля треснула, как панцирь черепахи. Разве легко ему было в такую жару взвалить на спину пять тысяч знаков? Когда опускал их на землю, чтобы вытереть пот, земля от тяжести прогибалась; когда снова взваливал на плечо, земля облегченно выпрямлялась. От Лао-цзы начало всех Ли.

Я пришел в Поднебесную, минуя заставу, без подорожной с печатью. Каждый, кто доносил на меня, получал награду. А узнать меня разве трудно — кто еще похож на меня ростом и цветом лица? Я тоже принес нечто, да все некому передать — мой Страж Заставы в пути. Встречусь ли с ним? Или еще подождать?..

В озере дрожали отражения деревьев, покачивалось зеленое поле с белыми головками лилий. В такой томительный час вдруг почувствуешь холод осенней воды, покалывает кончики пальцев. Под ветром склонилась трава, полегла на юго-восток. Байцину захотелось на долгие годы сохранить этот день. Конечно, он и так не забудет его, но хотелось какого-то вещественного знака дня, при взгляде на который все, пережитое сегодня, обрело бы запах, узоры, цвет.

— Отец, не смею утруждать вас глупой просьбой, но хотел бы взять из ваших рук что-нибудь на память о сегодняшнем дне «двойной девятки».

Ли Бо отложил веер, собрал в траве алые горошины. Отсчитал девять, еще девять взял из тех, что собрал незнакомец, потряс в сложенных ладонях и подал сыну.

С вершины холма видны глубокие колеи от колес, поднимаются на тот берег, теряются в кустах. Но сейчас никого, только белые цапли на отмели ловят рыбешку. Вот сошлись в круг, словно что-то решая, а вот уж стоят полукругом; на середину вышла одна птица — кружится, как танцовщица в белом платье, раскрывая веером то правое, то левое крыло. Выходят по очереди птицы, танцуют. А молодая цапля поджала тонкую ногу, опустила головку, но взрослые зашикали на нее, стали щипать клювами. Долго танцевали птицы, потом улетели.



Глава восьмая