Путник со свечой — страница 8 из 54

«После тигра остается шкура, после человека — имя». Часто слышал эти слова от отца, теперь повторяю своим детям.

С тех пор как на центральной равнине началась смута и разброд, мой отец восемь лет провел в скитаниях, тюрьмах, ссылке, и, хотя удостоился высочайшего прощения, жизнь его клонилась к закату [1 Ли Бо умер в 762 году, в доме родственника Ли Яньбина.]. Имя его забыли, написанное им исчезло. То, что сохранилось, большей частью получено мной от чужих — тысячи разрозненных свитков.

Сегодня, думая об отце, растер тушь на камне, чтоб предпослать несколько строк бережно собранным мною строфам Ли-ханьлиня. Прав был отец: не все в них понятно, видно, каждому знаку великой кисти свой срок и свой возраст.

Похолодало в наших краях... Утром вышел из дома — трава белая от инея, поникли цветы. Так захотелось тепла! Поспешил домой, бросил в очаг сухие стебли репейника, смолол в мельнице чай. Холодом тянет из щелей, ветром сдуло на пол свитки. Поднял — узнал кисть Ли Бо.

У самой моей постели

Легла от луны дорожка.

А может быть, это иней? —

Я сам хорошо не знаю.

Я голову поднимаю —

Гляжу на луну в окошко,

Я голову опускаю —

И родину вспоминаю *

* Пер. А. Гитовича.



Слезы брызнули на зимнюю бумагу, рукав халата стал мокрым. Не помню, сколько сидел так, сокрушаясь, скорбя о горькой судьбе отца, восхищаясь величием его духа.

«Взирай на знаки небесные, дабы познать смену времен; взирай на знаки человеческие, дабы изменить к лучшему Поднебесную!» — начертано в «Книге перемен».

Фу-си создал человеческие письмена, устремив взор на образы неба, устремив взор на узоры земли. Так же велик, как Фу-си, Ли-Небожитель.

Вот он поднял глаза: сразу вобрал в зрачки небо с Млечным путем, луной, звездами, в бесконечный путь устремился туда, где ни формы, ни узора — только четыре стороны света, верх и низ, минувшее и сегодняшнее, где длительность и длина подобны двум балкам, лежащим крестом в основании кровли.

Вот он опустил глаза: сразу вобрал в зрачки землю, все деревья и травы, коим присуща жизнь; всех птиц, рыб и зверей, коим присущи жизнь и сознание; всех людей, коим присущи жизнь, сознание и долг- справедливость. Здесь от слова до слова можно загнать коня, но попробуйте вонзить между знаками острие ножа — железо сломается. У кого, скажите, язык так свеж и необъятен? Кто еще одним взмахом кисти повесил на крюк завесу между бытием и небытием?

Как же, неотесанный, я смел подумать, что отец станет попусту водить кистью, бессмысленно марая бумагу? Как я, слепец, не разглядел перемены и движения, линии и узоры! Печалюсь и корю себя, что не смог увидеть сокровенное в строках отца, хотя столько раз держал их перед глазами и читал громко, нараспев. Как же после этого называться почтительным сыном? Ведь этот свиток — память об отце, он протянул его мне через всю Поднебесную, словно посох слепцу. Какого знака ни коснешься зрачком, каждый отзывается, как колокол. Как он велик! Поднял голову — небо, опустил голову — земля.

Люди редки, трава густа. Безымянные путники поле прошли, а следы их шагов остались. Во времена раздора редко совершенство строк: одни не видят небо, другие не видят землю. И сейчас в ином мире, среди бессмертных, отец поднимает глаза... опускает глаза...

Бережно свернул свиток. Взял потемневшую коробочку золотистого лака, в ней красные бобы старого чечеточника. Сян сы доу [2 Китайское название бобов чечеточника. «Сян сы доу! — Помни тысячу лет!»]. Разве в этой жизни и во всех перерождениях забуду вас, отец?! Но смотрю на красные бобы и не понять, какие же тогда собрали вы...

1981—1984



Запах шиповника

Я ушел, ибо пребывание в этой обители несправедливости

Не что иное, как пустая трата жизни. Пусть радуется смерти моей тот,

Кто сам сумеет спастись от смерти. Омар Хайям *

* Рубайят Хайяма дан в прозаическом переводе Р. Алиева и М.-Н Османова.


1. Свидетельство учителя

Старик шел в Нишапур. Он мог прийти туда раньше — и год назад, и двадцать лет назад, но разве не бывает так, что мы оказываемся там, куда совсем не собирались, и как ни спешим, не можем очутиться в нужном месте? Одна цель влекла его в город — увидеть имама Омара Хайяма; говорили: имам — единственный человек в мире, кому небо ниспослало знать истину. Сам старик, бывший в разные дни жизни рабом и господином, воином и гонцом, учеником и учителем, бессчетное число раз пытался ответить, зачем аллах дарует человеку жизнь, а дав, безжалостно отбирает; не находя ответа, он искал его в беседах с толкователями Корана, звездочетами, поэтами, но их слова оказались лепешкой, после которой снова наступал голод, ему же хотелось насытиться не на один день.

Когда-то он был учителем Хайяма. Каким был мальчик, которого отец за руку привел в медресе сорок или пятьдесят лет назад, старик, конечно, не помнил — столько детей прошло перед глазами. Он помнил Абу-Тахира, потому что его отец — начальник тюрьмы — велел выстроить для учителя дом, помнил Хуссейна ибн Юсуфа с багровым родимым пятном во всю щеку, помнил силача и задиру Хасана Саббаха, а вот Хайяма не помнил: высокий он был или низкорослый, худой или толстый, быстрый в соображении или нерадивый, почтительный или дерзкий. Люди говорили ему: «Слышал, Малик-шах возлюбил твоего ученика как брата?», «Радуйся, хаджи, твой ученик пересчитал все звезды на небе!» И куда бы он ни приходил, люди, узнавая, что это он первым вложил калам в пальцы имама Омара, не отказывали ему ни в крове, ни в пище. Последние годы он только этим и жил; в Хорезме он говорил: «Я учитель Омара Хайяма», и в Самарканде говорил: «Я учитель Омара Хайяма», то же повторял в Багдаде, Герате, Балхе, Шахрисабзе. Его именем стало Учитель Хайяма.

Однажды в Балхе, ворочаясь среди храпящих в караван-сарае, он вспомнил слова, услышанные через пространство времени: «Почтенный учитель, начало наших бед не в том, что вы не можете нас научить, а в том, что не велите знать». Но кто их сказал, Хайям или кто-то другой, разве ответишь?

Старик хотел пить, а воды не было; возможно, она струилась совсем рядом, журчала по камням, светящимся солнечными бликами, или прохладными волнами омывала берег. Но старик боялся свернуть с дороги.

«Ничего, потерплю. Может, встречу караван или приду в селение. Ничего, я потерплю, не такая уж сегодня жара».

И он шел дальше, опустив грязноволосую голову, чтоб не смотреть по сторонам, — там виднелись деревья, зыбко дрожавшие от зноя. Только однажды, прикрыв худой ладонью уставшие глаза, старик долго смотрел на них и представил, как свернет с дороги и пойдет к деревьям: они все ближе, уже легла на лицо невесомая, но такая благословенная тень ветви, матерински разросшейся на множество веточек, что-то лепечущих зелеными губами листьев; между могучими горбатыми корнями в неглубокой песчаной ложбинке упрямый родничок — прозрачная вода переливается через край и растекается по земле; в этой драгоценной чаше кружится белый цветок с мохнатыми желтыми тычинками; губы все ниже склоняются к воде, уже вдыхая ее холод, нетерпеливое дыхание рябит воду...

Старик горестно облизал пересохшие губы, вздохнул. Перетянул на впалый живот узел пояса. Веревка была толстая, поэтому узел получился большой и сбивался на правый бок, больно натирая кожу.

Однажды он уже шел Нишапурской дорогой, мимо старых ветвистых черешен. Тогда в этом доме с глиняным дувалом была подстава шахских гонцов, здесь неутомимые всадники меняли коней, ели, запасались водой и мчались дальше. Сейчас дом обвалился, рухнули стены, арык засыпало песком, и только две старые черешни вышли к дороге, словно встречая гостей. Жители давно оставили дом, построили себе новое жилище, а деревья остались — теперь они настоящие хозяева дома, хранители погасшего очага; они не могут, как люди, уйти в другие селения, города, страны — здесь их вечная родина. Глубокая вода поит их корявые корни, проросшие глубоко во тьме земли, обжигающее солнце переполняет сладким соком их плоды, ветер с далеких вершин обрывает спелые черешни, роняя в мягкую красную пыль. Но пора плодов еще не настала, лишь недавно облетели цветы.

— О дорога! — прошептал старик. — О великая дорога! Почему пахарь, мотыжа землю, находит серебро и бронзу, а я, который прошел тебя от начала до конца, от зари до заката, не нашел даже черствой лепешки? Я вышел в путь сильным и крепконогим, громко смеющимся над стариками, а теперь я сам стар и похож на облезшего верблюда. Ты отняла у меня все, дорога, ты ненасытно впитала мою жизнь, как пролитую воду, так дай мне хоть глоток за отнятые годы, ведь я учитель Омара Хайяма! Я кормил его своими знаниями, как голодного птенца, а сейчас он взлетел над Западом и Востоком, и в мудрости моему ученику нет равных среди живущих.

Бормоча и вздыхая, старик брел дальше. Лицо его кривила боль, когда босая нога наступала на камешек, припорошенный пылью. Однажды он даже зарычал — словно пять скорпионов вонзили жала в огрубевшую подошву, это был не камень и не скорпион, а женская бронзовая пуговица в форме птичьей лапы, цепко сжимающей шарик из синего лазурита, об нее он и поранился до крови. Отерев рукавом пыль, старик сунул пуговицу за щеку — больше некуда было спрятать, к тому же, если сосать бронзу, не так хочется пить, и еще, слышал он, лазурит помогает при лихорадке и беспокойном сне.

Дорога стала пурпурной, когда он услышал за спиной нарастающий топот. На стремительном коне промчался воин, спеша с повелением шаха; старик даже не успел разглядеть всадника — остались только дымные клубы пыли и ожог плети. Что ж, плеть и спина неразлучны, как иголка с нитью. Старик в молодости тоже был гонцом, до сих пор на правом запястье остался жесткий рубец, натертый кожаным темляком. Когда-то одним ударом кругло сплетенной сыромяти он мог перебить гортань волка.