Путник, зашедший переночевать — страница 41 из 106

В этих заботах прошла большая часть жизни Нафтали-Цви, и он не успел-жениться, но тут грянула война, и его занесло в какое-то место, к дальней родственнице-вдове, муж которой умер, оставив лавку, полную товара, и дом, полный детей. Нафтали-Цви и тут начал присматривать за всем — и за лавкой, и за детьми. Неизвестно, чья это была инициатива, его ли, самой ли вдовы или Господа, но прошло какое-то время, и она вышла за него замуж, родила ему сына и дочь, да и умерла. И остался он вдовцом, с домом, полным детей, ее и их общих, и ему нужна была женщина, чтобы ухаживать за ними, как раньше его жене нужен: был мужчина, чтобы заботиться о сиротах ее первого мужа. Как-то раз он отправился в Шибуш, помолиться на могилах предков, и зашел к жене рабби Хаима справиться о ее здоровье. А все ее дочери еще были тогда при ней. Он увидел старшую, уже невесту, и младших, подростков, и пустой дом, в котором не было ни гроша для приданого, и его охватила жалость к этой женщине и ее дочерям, и он сказал себе: «Позову-ка я одну из них ухаживать за моими малышами и буду ей платить — от этого и ее матери станет легче, и сама она заработает на приданое».

Но тут в его душу закралось сомнение, хорошо ли он поступает. Уважительно ли будет для дочери рабби Хаима, если его дочь станет прислугой, а тем более прислугой у его же бывшего прислужника? Конечно, он не станет нагружать ее тяжелой работой и будет относиться к ней с надлежащим уважением, но всегда остаются основания для опасений — бывает ведь так, что приходит порой человек из лавки домой голодный, а дома еда для него не готова, и он начинает попрекать свою служанку, и так, за одну короткую минуту гнева, портит все свое доброе дело. Как же быть? Ведь они нуждаются в помощи, а он не видит иного пути им помочь. И он решил спросить у ее матери. Но пока он шел к ней, ему пришла в голову мысль: а что, если предложить этой агуне выйти за него замуж и тем самым освободить себя и своих дочерей от заботы о куске хлеба. Но тут сердце упрекнуло его: «Негодяй! Сосуд, который употреблял святой, будет употреблять мирской?!» И он не стал даже заговаривать с ней о своем плане, но стал все чаще захаживать в ее дом. А заходя, все чаще посматривал на ее старшую дочь, потому что он много играл с ней, когда она была еще малюткой, а дом рабби Хаима был полная чаша. Он вспоминал те дни, когда носил ее на руках, а она, бывало, смотрела на него и, когда он закрывал один глаз, вскрикивала: «Ой, глазик убежал!» — и тогда он открывал глаз, и она хлопала в ладоши от радости, что глаз вернулся на место. А когда у него начали расти борода и усы, она гладила его по лицу и говорила; «У тебя растет трава на щеках, а под носом завивается коса».

И вот так он, бывало, сидит, этот пожилой уже человек, который тогда был молодым, а перед ним — чашка чолнта[158], которым угостила его бывшая малютка. Обнимает он чашку руками, теплый пар поднимается над ней, и его руки и сердце все больше согреваются. Поэтому у него развязывается язык, и все, что скрыто в его сердце, всплывает и превращается в слова. И он начинает рассказывать о минувших днях, когда рабби Хаим был окружен всеобщим почетом и добрая половина города стояла за то, чтобы назначить его городским раввином. Он смотрит на дочерей рабби Хаима и печально говорит: «Такие дни, как те, никогда уже не вернутся». И хотя в их души тоже закрадывается печаль от его рассказа о бесследно минувших днях, этот рассказ в то же время волнует их сердца, и они хотят слушать и слушать. Особенно старшая, которая еще помнила времена величия ее отца и этого пожилого человека, который тогда был молодым, и держал ее на коленях, и развлекал ее, то закрывая, то открывая один глаз.

От этих воспоминаний сам дом словно бы ширится, и мебель в нем меняет свой вид, словно на нее ложится отблеск тех прежних дней. Уже много лет эти девочки не чувствовали себя так уверенно и спокойно, много лет уже не слышали они таких приятных рассказов. А он, рассказывая, снова возвращался к своим размышлениям: «Ну вот, теперь я состоятелен, у меня надежный доход, но у меня все равно нет возможности дать приданое всем этим девочкам, ведь у меня самого растут дочери первой жены от ее первого мужа, и на мне лежит обязанность выдать их замуж». И у него снова начинается спор с самим собой: «Неужто же я, который когда-то способен был продумать, как должен поступить рабби Хаим, не могу теперь продумать, как должен поступить я сам?!» Доел он остаток чолнта, благословил, как положено, Создателя, встал и распрощался. А когда вернулся домой, его снова потянуло в дом рабби Хаима. Но теперь уже он стал размышлять не о его дочерях, а о себе самом — что, вот, он живет без жены, и, можно сказать, всю жизнь жил без жены, и хотя был женат и имеет детей от того брака, но женился-то все-таки только ради дома и лавки, которые были у его первой жены, а теперь, поскольку она умерла, не пора ли ему самому подыскать себе пару? Легко сказать, да как сделать? Ведь та, которая у него на примете, моложе его на двадцать лет и даже больше, а кроме того, дочь самого рабби Хаима. Правда, за прошедшие годы мир изменился, высшие сошли вниз, а низшие поднялись на верха, но не по справедливости, нет, не по справедливости спустились те и поднялись эти. Это война сделала бедность красивой а богатство — уродливым. Когда б он мог, он украсил бы всех дочерей рабби Хаима золотом, что уж говорить о старшей, которая созрела и уже на выданье?! Но если он просто даст ей на приданое из своих денег, то этим он ограбит сыновей и дочерей, которых его покойная жена оставила ему от первого мужа, и тех, которых она родила ему. А кроме того, где ей найти такого, кто мог бы стать мужем дочери рабби Хаима? Но кажется, есть выход из всей этой путаницы. Какой же выход? Он должен не в прислуги ее взять, а жениться на ней, тогда он освободит ее от всякой заботы о приданом.

А что думала девушка? В ней было что-то от отца, который во всем полагался на Нафтали-Цви, своего верного слугу. Придя к ним в следующий раз, он сказал ей: «Ты знаешь, зачем я пришел. И если знаешь — пожалуйста, не торопись с ответом. Я пробуду здесь два-три дня. Посоветуйся за это время со своей матерью и своим сердцем, а потом дай мне ясный ответ. А сейчас я попрощаюсь с тобой и пойду по своим делам».

Вернувшись, он не стал повторять своих слов, и она тоже ничего ему не сказала. Но когда вошла ее мать, он встал и обратился к ней со словами: «Я сказал твоей дочери то-то и то-то». Мать спросила девушку: «И что ты ему ответила?» Та опустила голову: «Я не знаю, что ответить». Мать посмотрела на нее сурово: «Вчера знала, а сегодня забыла?» Дочь сказала: «Я не забыла». Мать сказала: «Тогда ответь нашему гостю, иначе я отвечу вместо тебя». Девушка повернулась к Нафтали-Цви: «Я сама отвечаю ему сейчас». Мать поднялась и позвала остальных своих дочерей со словами: «Идите и скажите своей сестре: желаем счастья». И они устроили хупу, и она пошла за него. Но поскольку она была девушкой слабой и нежной, то попросила одну из своих сестер пожить с ней, чтобы помочь ей на первых порах.

Я не видел старших дочерей рабби Хаима, только младшую, которая все еще жила с матерью, потому что она время от времени приходила к отцу постирать его рубашку. Самая старшая, как я уже сказал, жила со своим мужем, с этим Нафтали-Цви, и второй сестрой далеко от Шибуша, а третья сбежала из дома неизвестно куда — то ли в Россию, то ли в коммуну. Эта младшая, Ципора, была молчальница. Когда я ее спрашивал о чем-нибудь, она смотрела на меня с испугом, как будто хотела попросить, чтобы ее не обижали. Но со временем она попривыкла и даже здоровалась со мной на святом языке, хотя ничего, кроме «шалом», не могла сказать. И я не думаю, что она умела читать. Я хотел было намекнуть рабби Хаиму, чтобы он научил ее чтению, но передумал. Если он сам ничему уже не учится, будет ли он учить свою дочь?

Глава тридцать четвертаяО молитвенных домах нашего города

Но вернусь в наш старый Дом учения. У нас стало уже обыкновением, что собирается миньян и мы произносим общественную молитву. В последнее же время к нам присоединились еще и несколько лавочников — они приходят на утреннюю молитву, шахарит, чтобы погреться перед тем, как пойти в свою лавку. Дошло до того, что у нас образовалось три миньяна. А со временем стали приходить даже хасиды.

Тут я должен сделать отступление и рассказать о наших шибушских хасидах[159] и об их синагогах и молитвенных домах в нашем городе, о тех штиблех, шулихлех, клойзн и клойзлен[160], которые в нем были до войны.

Вначале все наши здешние общины, пришедшие из Германии, Польши, Литвы, Богемиии и Моравии, молились по канону Ашкеназ[161], полученному от своих отцов, которые получили его от своих отцов, направлявших таким манером свои молитвы к тем вратам, через которые душа уходит на небеса. И так же, как все они молились по одному обряду, так и мелодии молитв у всех были одинаковы — часть из них была дана нам всем еще на Синае, а другую часть они получили от святых мучеников Ашкеназа, то бишь Германии, во времена Крестовых походов, ибо, когда враги зажигали под этими мучениками костер и они восходили с пламенем в небеса, их души, взволнованные предстоящим вознесением к Богу, в восторге пели молитвы и прославления, музыка и слова которых были исполнены благодарности. Они не знали, что душа их поет, но ее голос лился сам по себе, и эта мелодия запечатлевалась в молитве. А потом пришли первые канторы и положили слова на эти мелодии, так что и по сию пору всякий молящийся, если только он молится по-настоящему, может ощутить, что его голос звучит как бы сам собой, даже если он не способен петь. И где бы ни находился еврей, когда он произносил молитву — это была молитва всего Израиля. Сами Небеса сделали ее такой, ибо сказано: «Небеса проповедуют славу Божию, и о делах рук Его вещает твердь»