ир, этот дом достался мне в наследство, и я решила — или тот бандит покинет этот мир, или я покину этот дом, потому что я женщина слабая, я не могла выносить, когда меня обижали, и когда этот бандит начинал кричать на меня, я начинала вся дрожать, и из-за этого я понимала, что мы не можем с ним жить по соседству. Но мой Эфраим-Йосл, да будет он нам заступником на Небесах, был человек упрямый и сердитый, и он мне говорил: „Нет, Фрейда, я тебе не доставлю такого удовольствия, чтобы бросить свой дом из-за того, что ты вся дрожишь“. Но Ойсдойер, да сотрется имя его, был еще упрямее, и он так нас изводил, что Эфраим-Йосл, мир ему, в конце концов согласился продать ему дом и уехать на эти деньги в Америку. Но тогда Элимелех, который упрямее всех на свете, проявил это свое упрямство и сказал: „Этому Ойсдойеру ничего не поможет, мы все равно останемся здесь и не сдвинемся с места“. А тем временем пришла война, и пришли русские и разрушили дом этого Ойсдойера, камня на камне не оставили ему. А мой дом они не тронули, и поэтому он и сейчас стоит на своем месте и даже стал еще красивее, потому что все то время, пока тут стоял дом этого бандита, он нам закрывал стену, а когда его дом разрушили, уже не закрывает. Но все-таки моя радость не полная, мой птенчик. Какая уж радость может быть у матери, которая осталась одна, потеряла четверых сыновей и двух дочерей, а тот Элимеяех, который громче всех кричал, что мы все равно останемся здесь и не сдвинемся с места, теперь скитается по всему миру, и нет у него ни места, ни дома».
Тут она вдруг оборвала свой рассказ, посмотрела на меня и спросила: «Скажи мне, мой птенчик, ты ведь читал его письмо, как ты думаешь, есть надежда, что он вернется?»
Я сказал: «А почему бы ему не вернуться?»
«Я тоже так думаю, — кивнула Фрейда, — но я боюсь, что он, по своему обычаю, заупрямится и не захочет вернуться или вернется после моей смерти. А я, мой птенчик, не такая упрямая, как он, и я не могу заупрямиться, чтобы жить до тех пор, пока он вернется. Ты же был там, в этом Иерусалиме или в Стране Израиля, ведь там всё знают, скажи мне, мой птенчик, когда придет Мессия? Не бойся, я никому не расскажу, но мне для себя надо это знать. Ты же видишь, у меня красивый дом, и посуда вся чистая, ты можешь подумать, что Фрейде совсем не нужен Мессия, но ты должен знать, что не все, что выглядит красиво снаружи, такое же красивое внутри. Поэтому ты не сердись на меня, мой птенчик, что мне хочется увидеть еще что-нибудь приятное в своей жизни».
Глава сорок шестаяНовый человек
Сразу по выходе я встретил неизвестного мне человека — лет пятидесяти от роду, хорошо одетого, с красивой овальной бородой и спокойными размеренными движениями. Таких людей нечасто увидишь в Шибуше. На первый взгляд он походил на какого-нибудь деятеля партии «Мизрахи», приехавшего из другого города, но его уверенные манеры свидетельствовали, что он из местных.
Он протянул мне руку в знак приветствия, сказал на иврите: «Шалом» — и тут же повторил на идише: «Шалом алейхем», чтобы я не принял его за сиониста. Потом добавил: «Я очень рад познакомиться с вами лично. — И, оживленно потирая руки, сказал: — Вы меня не знаете, но если я назовусь, вы сразу поймете, кто я».
Так я познакомился с Пинхасом-Арье, сыном городского раввина, тем самым большим деятелем в партии «Агудат Исраэль», о котором я уже как-то упоминал и который писал в их газетах, а сейчас, когда редакция была закрыта по случаю святого праздника, приехал в Шибуш навестить отца и мать.
Он сразу же завязал со мной беседу и нарассказывал кучу вещей. Любой свой рассказ он начинал неуверенно, как будто сомневался в собственных словах, но тут же добавлял что-нибудь, чтобы сделать свою речь убедительней, словно желая сказать собеседнику, что дела обстоят именно так и не о чем тут больше раздумывать, — как поступает человек, когда раскалывает молотком орехи: сначала неуверенно примеряется к верхушке ореха, а как только примерится, ударяет по нему изо всей силы.
Зимние холода прошли, и воздух был прохладный — не теплый, но и не очень холодный. Я шел рядом с Пинхасом-Арье, а он все забегал, то слева, то справа, и говорил без умолку, словно бы не замечал, что я молчу, а может, и замечал, но не придавал этому никакого значения. Потом вдруг остановился, положил мне руку на плечо и сказал: «А ведь вы один из наших». Не знаю, действительно ли он так думал или ему показалось, что эти слова доставят мне удовольствие.
С тех пор все те дни, что он был в городе, мы гуляли вместе. Весна уже прикоснулась к земле, и почва стала мягкой и влажной. И небо, раньше скрытое облаками, все больше очищалось. Облачные громады спокойно обнимались друг с другом и так же спокойно расставались, как это всегда у облаков, если в небе царит покой. И внизу, в Шибуше, тоже заметны были изменения к лучшему: люди стали добрее друг к другу и смотрели на нас по-доброму.
Бабчи сбросила кожаное пальто и надела новое платье, из ткани, как у большинства городских девушек. И если я не ошибаюсь, даже отрастила волосы и сделала что-то вроде венка над шеей, на затылке. Три-четыре раза она встретилась нам по дороге. Первый раз она кивнула мне и сказала: «Шалом», и волосы симпатично подпрыгивали у нее на затылке, а во второй и в третий раз она скромно опустила глаза. Я не видел ее такой со дня нашего знакомства. Вот так — одежда меняет природу человека, а Божьи праздники меняют человеку одежду.
Мой спутник посмотрел ей вслед и спросил: «Кто эта девушка? Не дочь ли это Зоммера, хозяина гостиницы?» Я кивнул и вернулся к нашему разговору. Пинхас-Арье сказал: «Хорошо поступил с вами этот Йерухам, когда отрекся от вас и вернулся сюда. Возвращение одного пионера важнее тысячи предостережений, которые делают вам все богобоязненные люди». Я опустил голову. Он спросил: «Почему вы огорчились??» Я ответил: «Я вспомнил историю его отца». Пинхас-Арье сказал: «Вы мстительны и злопамятны». Я спросил: «В чем тут мстительность и в чем злопамятность?» Он сказал: «Я вспомнил сына, который отрекся от вас, а вы напомнили мне о его отце, который отрекся от Торы, чтобы сказать, что, мол, и в нашем лагере есть свои отступники». «А что это за ваш лагерь?» — спросил я. Он объяснил: «Это лагерь идущих по пути Торы». «Вам и впрямь можно позавидовать, — сказал я, — вы присвоили себе слово „Тора“, как будто вы и Тора одно и то же». Он спросил: «Вы сердитесь на меня?» «Я не сержусь, ответил я, — но вы меня смешите. Это ваше желание присвоить себе Тору, как будто она дарована одним вам, — оно разрушительно. Тем более что вы используете Тору для целей, с которыми она не имеет ничего общего. Я не стану говорить, что мы — „мы“ в противопоставлении „вам“ живем по Торе, но мы хотим так жить. Увы, сосуды нашей души разбились, и мы не смогли вместить ее. Тора осталась цельной, но сосуды, в которые мы пытаемся ее вместить, поломаны. И тем не менее то стремление, что владеет нами, в конце концов позволит нам получить Тору вторично — ту вечную Тору, которая не изменяется никогда, ни в зависимости от обстоятельств, ни от смены лет. Вы и ваши товарищи хотите властвовать от имени Торы, в то время как мы хотим установить власть Торы над собой. И пусть наши возможности малы, но наше желание велико. А в таком деле желание важнее возможностей, потому что желание не имеет границ, тогда как возможность, увы, — возможность мала и всесторонне ограничена. Ибо желание рождается из той высшей и предвечной воли, которая не знает границ во времени и пространстве, тогда как возможность — это всего лишь возможность слабого человеческого существа, рожденного женщиной, существа бренного и страждущего. Шаткая штука возможность, но желание — вещь живая, и мы надеемся, что оно поможет нам восстановить разбитые сосуды нашей души. А сейчас, реб Пинхас-Арье, разрешите мне попрощаться с вами. Шалом».
«Куда вы так спешите? — воскликнул он. — А вдруг у меня есть что вам ответить!»
«Я не сомневаюсь, что у вас есть что мне ответить. И я могу даже ответить вместо вас, если хотите. Но ведь словесные ухищрения ничего не меняют. Ваш образ мышления неприемлем для меня изначально, потому что вы делаете святое будничным. Политические вопросы, которые так интересуют вас, меня не занимают, потому что, на мой взгляд, государство и все его деяния — лишь мелкие слуги Торы, а не Тора у них в услужении. Я понимаю, реб Пинхас-Арье, что я не прояснил этот вопрос должным образом и, по правде сказать, недостаточно прояснил его и для себя самого, поэтому лучше всего нам помолчать. Я не думаю, что какой-либо разговор вообще может прояснить эту тему».
«Но ведь ваши слова это в точности мои слова», — возразил Пинхас-Арье.
«Мои слова — это ваши слова, и тем не менее мы не можем прийти к согласию. А почему мы не можем прийти к согласию? Из-за того раздора, который вы внесли в народ. Вы отделили одних евреев от других и рассматриваете каждого, кто не принадлежит к вашей компании, как человека, у которого нет — упаси и помилуй! — доли в Боге Израиля».
«Разве это мы разделили Израиль? — удивился Пинхас-Арье. — Ведь это вы совершили такой раздел, когда отделили себя от Торы и тем самым отделили себя от всего остального еврейства».
«Счастлив человек, который отбросил все сомнения и верит, что истина в его руках, — сказал я. — Только смотрите, держите ее покрепче, чтобы она не выпорхнула из ваших рук. А теперь, когда мы закончили наш разговор, мне действительно пора идти».
«Куда?» — спросил Пинхас-Арье.
«В старый Дом учения».
«Я пойду с вами», — сказал он.
«Подождите, я достану ключ и открою дверь».
Едва мы вошли в Дом учения, как Пинхас-Арье тут же запел: «Как прекрасны шатры твои, Иаков»[216], и начал превозносить Тору и всех, изучающих ее, и расхваливать меня за то, что я отринул идолов, которым поклонялся в молодости, и вернулся в Дом молитв. Но как только я вознамерился сесть, он потащил меня наружу. Чувствовалось, что все слова, которые он произнес во славу Торы и изучающих ее, пришли на его губы готовыми, из тех речей и проповедей, которые он привык произносить на собраниях. Возможно, он и впрямь любил Тору, но он так был занят тем, чтобы сделать ее любимой другими, что не успевал достаточно заниматься ею сам. А может, он считал, что исполняет свой долг перед ней, читая по странице из Талмуда на каждый день.