Не знаю, то ли картинки, сохранившиеся в памяти, предваряют то, что видят глаза, то ли видимые воочию картины вызывают соответствующие картинки из памяти, но каждый раз, как я вижу этот дом, ко мне приходят одни и те же воспоминания. Однако на этот раз воспоминания победили то, что я видел. Ибо хотя я стоял перед домом, широко открыв глаза, его заслонял вид того же дома, каким он был в те времена, когда в нем жила наша семья. Мы — на нижнем этаже, а хозяин с сыном — на чердаке, в праздничной сукке. Лучшего хозяина нельзя было бы придумать. Как жаль, что ему не довелось прожить всю жизнь в своем доме и что дом этот забрал себе доктор Цвирн! Вот — в чем не преуспел Якубович, в том преуспел Цвирн.
А где же все-таки сейчас сын нашего жестянщика, друг моего детства Куба? Когда я взошел в Страну Израиля, он окончил гимназию и поступил в университет. Если он жив, то может оказаться адвокатом или врачом. Помню, он как-то сказал мне: «Когда я вырасту, пойду в колонию прокаженных и буду ухаживать за ними»[266]. И вот я опять стою возле его дома. Но всякий раз, когда я сюда приходил прежде, дом этот стоял пустой, а сейчас в нем как будто бы кто-то живет. Кто это вдруг заявился сюда? Мне ведь говорили, что во всем городе не сыскать человека, который арендовал бы этот дом, потому что доктор Цвирн не хочет сдавать его задешево, а большую цену заплатить некому.
Я подумал: «Зайду, посмотрю. Может, новый жилец встретит меня приветливо, покажет мне свое жилье. Ведь это дом, в котором жили я, и мой отец, и моя мать, и мои братья и сестры. Если даже Цвирн перестроил его заново, все равно что-то от моего детства должно было сохраниться».
Я постучал, но мне не открыли. Я снова постучал, и мне снова не открыли. Я заглянул в окно, но не увидел ничего, кроме собственной тени, и вдруг понял, что это она, моя тень, ввела меня в заблуждение.
Я пошел дальше и шел до самого конца улицы. Прошел мимо всех домов и всех развалин, пока поравнялся с женским монастырем. И он тоже был разрушен. С тех пор как я приехал в Шибуш, я не бывал здесь, а если и бывал, то поздней ночью, ведь если бы я хоть раз пришел сюда днем, то обязательно увидел бы этот маленький домик возле монастыря с табличкой на входе. Большинство букв на табличке расплылись и стерлись, словно она долгое время была мишенью для мальчишек, учившихся стрелять из лука. Но я не пожалел времени — терпеливо соединил оставшиеся буквы друг с другом, а те, что стерлись, добавил по своему разумению и прочел: «Д-р Яков Милх, врач».
Навстречу мне вышел высокий, худощавый человек в грубой обуви, какую носят военные, и в таких же брюках, тесных в коленях. Воротник его рубахи был открыт, борода растрепана. Не успел я ретироваться, как он посмотрел на меня, прищурив глаза, и спросил: «Ты сын такого-то и такой-то?» — и, не дожидаясь ответа, протянул мне руку и назвал мое имя. Не то имя, которое я ношу сейчас, в Стране Израиля, а то, которое я получил при рождении. Я тоже протянул ему руку и воскликнул: «Куба?!» Потому что это действительно был тот самый Куба, сын одноглазого жестянщика. И, не зная, что ему сказать, спросил, что он здесь делает.
«Что я здесь делаю? — переспросил Куба. — Живу. Разве ты не видел табличку на входе?»
Я спросил, запинаясь: «Но откуда эта фамилия?»
«Я взял фамилию матери», — сказал Куба.
И тут же схватил меня за руку и потащил в дом. Усадил на стул и стал смотреть на меня в полном молчании, как будто лишившись дара речи. Потом провел рукой по глазам и сказал: «Почему мы молчим? Что, нам нечего сказать друг другу? Мы ведь обычно так много разговаривали! Тебя испугало мое новое имя? Мой отец не оформил свой брак, как того требовали законы, поэтому меня записали на фамилию матери, отсюда и мое нынешнее имя — Яков Милх. — Он подергал свою растрепанную бородку. — Я слышал, что ты приехал в Шибуш, но как раз в тот день, когда это услышал, должен был уехать и только три дня назад вернулся. Я рад, что ты пришел».
Я поправил его: «Я просто гулял по этой улице, дошел досюда и даже не думал, что найду тебя здесь. Более того, все те дни, что я здесь, я не расспрашивал о тебе, потому что со времени войны, когда о каждом, о ком я спрашивал, мне говорили, что он ушел на вечный покой и каким именно образом, я взял себе за обычай не спрашивать, жив такой-то или нет. Поэтому сейчас, когда я тебя вижу, я рад вдвойне».
«Но если ты не знал, что я здесь живу, — спросил Куба, — зачем же ты забрался в такую даль?»
«Я болен, — объяснил я. — Я вышел погулять и так, гуляя, дошел досюда. Но вообще-то, с тех пор как я приехал в Шибуш, мне еще ни разу не случалось сюда приходить».
«Ты говоришь, что болен, — сказал Куба, — но ты не очень-то похож на больного. Посиди, поговорим немного. Или давай-ка я сначала осмотрю тебя, пока твои болезни не убежали, — ведь тогда мне нечего будет делать».
Я перечислил ему все мои болячки — лихорадку, воспаление в горле, боль в сердце, короче — все недуги, которыми я страдал, не про вас будь сказано, в недавние или прошлые дни.
Он натянул белый халат, вымыл руки, надел на лоб зеркало и усадил меня на стул. Сам сел напротив меня и посмотрел мое горло. Потом велел мне лечь на кушетку. Осмотрел меня, что называется, вдоль и поперек, постучал по груди и спине, потом поднял, перечислил все мои преходящие недуги и научил, что делать, если болит горло, и что делать, если болит сердце. А под конец дал мне лекарства — одно против простуды, второе против болей в сердце, причем бесплатно, потому что лекарства эти ему присылали даром фармацевтические фирмы из Германии, чтобы приохотить к ним больных.
Потом посмотрел на часы и сказал: «Мне очень жаль, но я вынужден попрощаться с тобой, потому что должен ехать за женой, но я тебя не отпущу, пока ты не пообещаешь мне, что придешь ко мне завтра на обед. И не опасайся, я не подам тебе некошерное мясо или зарезанную не по правилам птицу».
«Ах, так это ты — тот доктор-вегетарианец, который научил мою хозяйку готовить тысячу разных блюд из овощей?!» — воскликнул я.
«Какая от этого польза, — сказал Куба, — если она по-прежнему варит мясо? А что, госпожа Зоммер больше ничего тебе обо мне не рассказывала?»
«Что она могла мне рассказать? — спросил я. — Если она и упомянула о тебе; то как о „вегетарианском докторе“, я даже не догадался, что это ты и есть».
«А сам ты обо мне не спрашивал?»
Я сказал: «Я ведь тебе говорил, что со времен войны не спрашиваю, жив такой-то или где он. И каждый человек, которого я встречаю, что ты, что Шуцлинг, — для меня как радостная находка».
Он посмотрел на меня: «Ты слышал, что случилось у Шуцлинга? Я встретил его в поезде, когда возвращался домой. Разве мало было этим блюстителям закона забрать у человека одну дочь — нет, им нужно было забрать сразу всех трех!»
«Ты сказал, что в тот день, когда услышал о моем приезде, ты уезжал из города. Куда ты ездил и зачем?»
«Куда и зачем? Да вот один из моих друзей-врачей заболел и попросил меня присмотреть за его больными. А теперь он выздоровел, и я вернулся домой».
«А на кого ты оставил собственных больных?» — спросил я.
«На самих себя, — сказал Куба. — На самих себя и на их Отца небесного. А кроме того, разве в Шибуше не хватает врачей? Да здесь врачам больше нужны больные, чем больным — врачи. — Тут он вынул часы, с сожалением прищурил глаз и сказал: — Время ехать. Но помни, ты обещал мне прийти завтра на обед. Servus! То бишь „адью“».
Когда я рассказал госпоже Зоммер, что приглашен на обед к доктору Милху, она сказала: «Значит, вегетарианский доктор в городе. — И вздохнула, видимо, от угрызений совести, что не была достаточно осторожной в том, как меня кормила. А потом добавила: — Ну, завтра господина накормят предостаточно. Доктор Милх — большой специалист в кулинарии».
Видимо, госпожа Зоммер не очень высоко ценила «вегетарианского доктора» как врача. И подобно ей относился к нему весь город. Больные, у которых были деньги, вызывали других врачей, и только больной, который не имел денег, вызывал доктора Милха. И доктор Милх приходил к этому бедняку, и возвращался, и приходил снова, даже когда его не вызывали. Более того, он отдавал этим беднякам кое-что из того, что ему приносили пациенты из деревень — те, что приходили к нему, и лечились у него, и платили ему чем могли — маслом, яйцами, хлебом, овощами, фруктами.
Беды войны и все несчастья, случившиеся после нее, изменили, в большей или меньшей степени, прежние понятия и ценности, заменив их новыми — когда лучшими, когда худшими. И в этом отношении Шибуш ничем не отличался от всего мира. Но к врачам Шибуш относился так же, как до войны. Шибуш привык, что врачи ведут себя так, будто обладают властью, и не общаются со всеми прочими, то есть с больными, которые платят им за их труд. В медицине вообще сохранилось еще кое-что от древней магии — чем дальше врач от больного, тем он важнее, и чем больше он требует за визит, тем большим специалистом он считается. А доктор Милх не следовал ни одному из этих правил — он встречал человека и говорил с ним как с равным, и, если больной был беден, он приносил ему кое-какие продукты. И поэтому невежи за глаза смеялись над ним. Куба потом говорил мне, что вначале сердился на них, а потом сказал себе: «Из-за их глупости я не буду менять свои принципы».
Назавтра я пошел к нему. В его доме не было прислуги, но там было чисто и прибрано. Едва я вошел, он буквально забросал меня вопросами — не успевал я ответить на один, как он уже задавал следующий. Он хотел сразу узнать обо всем, что произошло со мной за все эти годы, но, как только я начинал рассказывать, он перебивал меня и переходил к другому. И все это время был печален. Как будто бы все, что я ему рассказывал, казалось ему лишь предисловием к чему-то главному и самому важному. Но что было этим главным и что он хотел от меня услышать, я так и не понял.
Время обеда прошло, и меня начал мучить голод. Я думал, что Куба вот-вот накроет стол и я смогу поесть досыта, и даже начал уже чувствовать на душе некую приятность, как на исходе поста, когда садишься за накрытый стол. Но Куба был возбужден и взволнован и рассказывал мне сразу тысячу вещей — о наших товарищах, которые погибли на войне, и о деревьях, которые посадили в их честь на горе Герцля, и о некоторых других наших товарищах, которые не выдержали испытаний и сделали то, что сделали, и об одном из них, который сбился с пути, а потом начал совращать других и в конце концов повесился в туалете в их церкви. Посреди разговора он вскочил и побежал принести мне толстый альбом групповых фотографий — его и его товарищей по гимназии и по университету, а также его учителей и наставников из той больницы, где он работал, и медсестер, которые там работали.