Путями Великого Россиянина — страница 30 из 78

аслужить у короля гоев титул его милости гидальго, а дядя, пронырливый Бальтасар, стал даже приором иезуитского ордена на Балабаре. Но Педро определённо преступил закон Наики, бросив семя в утробу мавританской нохримки и взяв потом её порождение себе в сыновья. Не внял словам Орла синагоги Маймонида, который говорит: «Можно женщину во время её неверия посрамить через соединение» (Lod. Chos. 2,2, num. 2,3). Сказано, конечно, деликатно, но рабби Абарбанель пояснил, что имел в виду Орёл синагоги Маймонид: «Женщина, не принадлежащая к дочерям Израиля, суть скотина» (Malk. h. p. tawo). Она не может родить человека хотя бы и от семени человека, ибо «суть скотина». Следовательно, этот на хоральном помосте молчит под ударами хорошо намокших в рассоле сыромятных ремней и даже не вздрагивает потому, что он гой, а гои боли не чувствуют, ибо «суть скоты», если же и визжат под ударами плети, то лишь для того, чтобы показать, будто у них тоже есть ка- кие-то качества человека. А этот меньше сообразительный, нежели вол. Но, будучи гоем, он не только читал Наику, а посмел даже осуждать раввинов. В Наике же прямо сказано: «Если иноверец (акум или гой) читает Талмуд, он достоин смерти» (Tr. Sanh. f. 39,1). С этим же цацкаются, над говорящей скотиной, которая ничего не чувствует, устроили обряд малкуса. Срам! Убить его надо, четвертовать по-гойски здесь же, на хоральном помосте, а лучше всего медленно выпустить из него кровь, чтобы впиталась в доски помоста: гойская кровь – единственное у них, что сравнимо с благодатной росой. Как бы там ни было, но не может же гой выйти из синагоги, коль сюда его ввели!

Негодующий зал ревел.

Но служкам что? Так решил совет раввинов Амстердама. Тот же, кто пренебрегает словами раввинов...

Только это и могло образумить заполнившую все проходы между скамейками, плотную, разъярённую толпу в синагоге. Оно, видать, хлестнуло по неё, словно многохвостным бичём, ибо она также, как выдохнула разом: «Малкус!», разом вдруг и утихла, затаилась...

39 положенных по ритуалу ударов хорошо намокшими в рассоле сыромятными ремнями служки отсчитали.

Вытирают тыльными сторонами ладоней взмокшие лбы с низко надвинутыми ермолками из чёрного бархата. Узкие лица оттого особенно белокожие – настоящие Ашкенази (евреи – преимущественно выходцы из Хазарии, говорящие на идиш), а закатанные до локтей руки нежно розовые, в редких сивых волосинках. Туго обтянувшие икры ног голенища сапог отливают хромовым глянцем.

Бросив в ведро ремни, отдыхают, запрокинув кверху подбородки. Они знают, когда на спине этого, колодой лежащего, немного ещё проступающая из богрово-синих, но уже темнеющих полос, кровь сочиться перестанет, тогда сволокут его с помоста, протянут ногами вперёд, как мертвяка, по расступившемуся людскому коридору через весь зал и бросят на парадный порог синагоги, чтобы каждый, кто из неё будет выходить, не мог через него переступить; и служки проследят, чтобы каждый не забыл на него плюнуть.

... После всего, что с ним произошло, у него ещё хватило сил написать книгу «Exemplor humanae vital» («Пример одной человеческой жизни»). Держать её в руках мне не довелось, но сквозь великую даль времени я вижу склонившегося над рукописью Уриэля, и душа моя прочитала каждую строку этой второй его книги. И увидела, какая строка как легла на ворсистую нелинованную желтоватую бумагу, со всеми её неровностями и поскребными в лете завитками букв. Едва поспевал за мыслью, потому гусиное перо редко подтачивал... Последняя строка выделена отдельным абзацем:

«Нельзя соткать жизнь из гордыни, ненависти и зла».

Потом было ясное весеннее утро. Над Амстердамом между переустроенной человеком грешной Землёй и непорочно голубым Небом несли Добро людям кроткие в белизне своей облака.

Биографы Акосты дату не сообщают, но я точно знаю: это было 8 (21) марта, когда над Азиатско-Европейским материком Солнце входит в срединную полосу знаков Зодиака.


* * *

К Уриэлю в его убогое, в сыром подвале, убежище изгоя зашёл живший в Амстердаме итальянец Лоренцо Сельвиаги – единственный человек, который, казалось, вопреки здравому рассудку всё же изредка продолжал его навещать. Он отдал ему рукопись, попросил устроить её к какому-нибудь их типографов, лучше всего в Риме. Но денег с типографа не брать, гонорар не нужен.

Посидели у сколоченного из грубых досок стола на табуретах их таких же досок. Уриэль с признательностью и любовью смотрел на Лоренцо, молча улыбался. В важном они научились понимать друг друга без слов. Так молча и беседовали, ибо что из сокровенного откроешь, если и желаешь, словами?

Вот Уриэль, пригасив улыбку мавра, хлопнул ладонями по коленям. Рывком встал. На минутку задумался.

Будто всем своим просветлённым лицом, а не только языком и губами, сказал:

Можно было бы назвать эту книгу, – кивком указал на свёрток рукописи в руках Лоренцо, – «Моё «Я» – микрокосмос в макрокосмосе», но люди и так поймут...

Жестом велел Лоренцо остаться пока в его жилище. Сам устремился на скорый шаг к выходу. В дверях на полушаге приостановился, подмигнул Лоренцо, сверкнул глазами и улыбкой:

Будь здоров!

... В тот же день ближе к вечеру его сняли с дерева в загород-

ной липовой роще. Кто-то случайно набрёл, гулял, наверное, по весенней роще.

До отпущенного ему часа он не дожил один год. Мог прожить четыре с половиной года по юпитерному календарю – 54 земных, было же ему – 53, как мне теперь.

Я слышу твой голос, Уриэль:

Моё «Я» – микрокосмос в макрокосмосе...

И хор:

Если иноверец, акум или гой, читает Наику, он достоин смерти.

Ничего, Уриэль, свою смерть я вижу – в распрю с ней мы не войдём. А мысли, высказанные в конце твоей второй книги, и вот это, что слышу, сознаю и принимаю.


* * *

В одном из писем Миклухо-Маклая с острова Ява своему добросердечному и умному другу баронессе Эдите Фёдоровне Роден читаю:

«Чем больше наблюдаешь за европейскими миссионерами и колонистами, тем больше изумляешься. Порядочных людей среди них немало, но редко кто (откровенно сказать, я пока таких не встречал, но, наверное, они должны всё-таки быть) даёт себе труд изучить сначала мировоззрение и понятия тех, кому они навязывают свои убеждения и порядок вещей. Поэтому даже там, где, кажется, нет языковых преград, враждебность с одной стороны и подозрительное недоверие – с другой только нарастают, и всё это рано или поздно неминуемо приведёт к взрыву. Всякий пришелец, если на каком-то куске земли утвердились и пра-пра-праотцы его, в своём хотении сохранить унаследованный от отцов индивидуум должен помнить, что здесь он всё же пришелец, и сохранить себя может до возможного в будущем разумного компромисса при единственно приемлемом условии: всё начинать надо, как говорят у нас на Руси, с азов, то есть с изучения мировоззрения хозяев земли, притом всей их эволюции, от первичных мифов до сегодняшнего повседневного житья-бытья. Чтобы вместо враждебности вызвать к себе интерес, своё желательно показывать, но не навязывать...»

Речь идёт о голландцах, которые за три с половиной века своего господства в Нидерландской Ост-Индии так и не поняли этого в общем-то простого условия для «возможного в будущем разумного компромисса». Вероятно, в самонадеянности своей и не подумали, что тем самым день за днём подрубают сук, на котором сидят.

В отличие от голландцев в Индонезии евреи ни в Древней Руси, ни в России колонистами в прямом смысле слова никогда не были. Не являются они и коренными или ставшими коренными жителями нашей страны, как это можно подумать, читая стихотворение В. Халуповича из Лениграда, которое попалось мне на глаза в газете «Книжное обозрение» за 8 июля 1988 года.


Мои мать и отец в эту землю зарыты.

Мои бабушки с дедом на этой земле сожжены.

Казаками Хмельницкого здесь мои предки забиты.

И Владимиром пращуры на нет сведены.

Мне Татищев открыл в словаре своём, слогом старинным,

Как изгнали нас в Польшу, а после вернули опять.

Нам пахать лишь однажды дозволил указ «Катерины»,

Чтоб два века потом всё, что можно, пытаться отнять.

Слуги бога-еврея «анафему» в церкви трубили,

Онемеченный царь нас чертою оседлости гнул.

Балагуры, сапожники, мы эту землю любили,

За неё шли на смерть, если враг на неё посягнул...

Здесь, на этой земле, я евреем родился однажды.

За моею спиной здесь не меньше, чем десять веков.

Я на этой земле за неё и радею, и стражду,

За неё в нашем веке и горя хватил, и оков.

Как молитву, шепчу её схожее с росами имя.

Чтоб родила она! Чтоб метели над ней не мели!

Ну а те, что считают на этой земле нас чужими,

Может, сами лишь пасынки этой нежданной земли?


О В. Халуповиче из Ленинграда я не знаю ничего и вместе с тем стихотворением своим он поведал мне о себе многое. Мне стала понятна его грусть-кручина. О ней ясно говорят слова «СЛУГИ БОГА-ЕВРЕЯ...» и не прямо утверждающая мнение В. Халуповича о тех, «что считают на этой земле нас чужими», а в виде вопроса, но для него самого достаточно самопризнательная последняя строка стихотворения: «Может, лишь сами пасынки этой НЕЖДАННОЙ земли?». Не будь этих трёх слов и приведённой полностью строки, я не утруждал бы разум свой ни анализом неправильной русской речи, как у ныне самых шумных поэтов, провозгласивших себя «прорабами духа» и «сторожевыми собаками перестройки» и на том пробившихся в «витии народные», не принадлежа к этому народу, ни анализом превратно истолкованных исторических фактов, как у некоторых наших современных многомиллионнотиражных прозаиков, проповедующих, к тому же, не всегда, правда, заметно для простака, нашу природную славянскую якобы неполноценность и помноженное на циничное отношение к «простонародью» вместе с преступными деяниями против него равнодушие к Родине.

Тем более, что В. Халупович из Ленинграда подарил мне и миг приятной улыбки – «схожее с росами имя». Пусть у него это только поэтическая метафора, но в ней есть и доля правды. Имя Россия действительно частично связано со словом «роса», которым нарёк себя целый народ (дальше я объясню почему он нарёк себя именно так), а не произошло от реки Рось, у берегов которой я не ОДНАЖДЫ, то есть не в силу каких-то случайных обстоятельств, а по вполне естественной причине родился, поскольку берега этой реки – одна из первоколыбелей моих пращуров, которые не без серьёзных на то оснований дали реке не какие-то другое по смыслу, а своё народное самоназвание, но не наоборот, как считают многие наши учёные, не задумываясь над тем, почему, например, у Шотландии и Палестины исконно словенские наименования. «Скотланд, Скотия» – так произносят шотландцы. На светском древнерусском языке, если судить хотя бы по лексике обширной поэмы поэта-»язычника» Славомысла «Песнь о побиении иудейской Хазарии Светославом Хоробре», написанной, вероятно, в XII-XIII веках русской докирилловской азбукой и литографически воспроизведённой в книге польского учёного Фаддея Воланского «Памятники письменности слов'ян до Рождества Христова» (Варшава, 1847 г.), правильно не «товар», как нам толкуют, а всё же «скот». Товаром он назывался лишь как одна из мер имущества – товару столько-то голов лошадей, коров или овец. «Лань» – «земля» в значении «стран