— Давай работать, Йошка, а то не успеем кончить, — говорит Марика.
— Давай, давай…
Оба делают вид, будто совершенно неотложное это дело. Словно не в третий раз они рыхлят кукурузу, а в первый. Как соседи, которые только-только выбрались в поле.
Мотыга с хрустом врезается в землю, мягкую, как пепел; по самый черенок входит. А за спиной погромыхивает небо.
Снова налетает ветер, треплет Марикину юбку. А Йошку лишь обдувает кругом, словно колодезный журавель. Работают они спиной к ветру, расставив ноги; ветер юбку поднимает у Марики. Да бог с ним… Даже приятно кожу холодит. Она у нее тугая, как этот ветер. Или как только что отлитая бронза.
— Что там мать делает одна с двумя пострелятами? — говорит вдруг Йошка. Так уж бывает: работаешь, работаешь в поле, а потом вдруг найдет что-то, и мыслями ты уже дома.
— Теперь ей полегче с ними. Все-таки четыре дня уже, как отлучили… — отвечает Марика и останавливается, ладонь прижимает к груди. Болит грудь: полным-полна молоком. Однако мужу она об этом не говорит. У него и без того забот хватает, у бедняжки. Для того ведь она и пошла в поле, помочь ему. Ну, еще для того, чтоб двойняшки быстрей от груди отвыкли; легче идет, когда они мать не видят.
— Да уж и то, пора бы…
— Пора… — и потихоньку опять грудь трогает. Старается, чтоб Йошка ничего не заметил. И снова наклоняется над кукурузой. Работа — лучшее лекарство.
Вдруг стих ветер. Не то чтобы обратно повернул или дальше умчался, а просто замер, где был. Словно бы прилег на поле. Вздыхая, распрямляются стебли; рядом, в пшенице, яростно пылают дикие маки; небо гремит, а солнце жжет что есть мочи. Тучи бегут друг на друга, длинными серыми полосами летит пыль; в жаркий воздух над полем врывается мятный запах дождя. Йошка с Марикой оглядываются почти одновременно: позади них ничего не видно, будто в зеркале у парикмахера Шербалога. Только рев дождя доносится, и земля невдалеке будто дымится. «Бежим, Марика!» — кричит Йошка, втыкая мотыгу в землю. То же делает и Марика. Потом оглядывается: упала ее мотыга. Однако некогда возвращаться: Йошка берет ее за руку, и они бегут через поле.
Какое-то непонятное веселье переполняет им сердце, пока бегут они к шалашу сторожа. Капли дождя бьют им по спине, словно торопят. Щекотно от этих капель. Хохочут оба, сами не знают отчего — то ли от холодных капель, то ли от щекотки, то ли каждый от того, что другой смеется. Марикина юбка то прилипнет к коленям, то отстанет. То поднимется, то упадет; словно Марика для этого и бежит, а не по какой другой причине.
Только не они одни — многие бегут сюда, к шалашу. Мужики, бабы, девки. Все пооставляли мотыги там, где работали.
Шалаш стоит возле Чертова оврага, на узкой полоске между пастбищем и пашнями; шалаш хоть и камышовый, а крепкий, аккуратный — любо-дорого смотреть. Изнутри и снаружи глиной обмазан. Даже кровать в нем есть. Кровать не ахти какая: просто топчан на четырех подставках. Вокруг — ни дома, ни дерева, только этот шалаш… Вскоре наполняется шалаш сырым духом мокрой одежды и остывающего пота. Бабы сразу место ищут у стены, присаживаются, юбки натягивают на коленки. Другие стоят.
Сторож Гергей Чепп — огромный старик, плечистый; лет ему не то шестьдесят, не то семьдесят. Сидит в изголовье постели, гордо, как и полагается сторожу. В хорошую погоду он всегда в одиночестве, разве что в обед кто зайдет поговорить или курева занести. А тут — столько баб, что его почти и не видно.
— Садись ближе, дочка. Не бойся, я не шелудивый, — говорит сторож Марике; они с Йошкой первые прибежали, потому что были ближе всех, так и оказалась она в самой глубине шалаша.
— Да я не боюсь… — смеется Марика и послушно садится ближе.
— Двигайся, двигайся, у меня вшей нету…
Это уже не нравится Марике; однако не перечит она, двигается еще ближе. Йошку ищет глазами; тот стоит в дверях, курит. Шалаш выходит на восток, а ветер и дождь идут с запада.
— Эй, потеснитесь, люди добрые. В тесноте да не в обиде, — вваливается в шалаш Шандор Макра и принимается штанины на ногах выжимать. А жену его, Илонку Киш, почти и не видно: только ногу одну да край юбки. Она снаружи встала, возле дверей.
Весело в шалаше — даже непонятно отчего; все будто только и ждут, как бы кто смешное что-нибудь сказал, и заранее смеются. А уж как смеются, если и вправду смешное услышат! Устраиваются, усаживаются поудобнее, будто надолго собрались здесь остаться. До того чувствуют себя вместе, и до того это хорошо — кажется, теперь силой не вытащишь их из шалаша. Мокрые тела, плечи, руки, бедра притиснуты друг к другу… Подумаешь! Что в этом особенного? Нечего стыдиться: все они тут как братья и сестры. Ну правда, есть и такие, которых обстановка на другое понуждает. Сперва крепится мужик, а потом махнет на все рукой и прижимается к случайной соседке куда сильнее, чем заставляет теснота. Если глаза встретятся с чьими-нибудь глазами, подмигнет — и отвернется, смотрит в дверной проем. А соседка пусть себе злится — это ее дело…
Ливень уже не хлещет, а низвергается ревущим водопадом. Вдруг, совсем неожиданно, мощный щелчок раздается над головой. Прямо напротив входа. Молния бьет в луг, в сотне шагов от шалаша.
— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое… — быстро-быстро, с помертвевшим лицом, серыми губами бормочет Макра. Ничего не может он с собой поделать: страшно боится грозы.
Несколько мгновений полная тишина стоит: люди слушают, как молится Макра. А потом разражаются дружным хохотом. Дождь за стенами ревет еще сильнее, чаще сверкают молнии — да тем, кто в шалаше, теперь все нипочем. И Макра постепенно успокаивается; уже стыдно ему за свой страх, сквозь землю готов он провалиться. Но дела не поправишь. Со всех сторон глядят на него люди, хохочут, заливаются.
Тут он не выдерживает:
— Чего ржете? Я в газете читал: набился вот так же народ в шалаш, посреди поля… их всех и стукнуло, — пробует он оправдываться.
— Гром в дерьмо не бьет! — выкрикивает из своего угла сторож и наклоняется вбок. Совсем притискивает Марику к ее соседке, к девке Мезеи.
«Такой блудливый старикан, — шепчет та на ухо Марике. — В прошлом году я фасоль собирала…» — и все рассказывает про сторожа и про себя.
— Это верно. Да верно и то, что если господь бог захочет, то и лопата выстрелит, — задумчиво говорит пожилой мужик Поцок, достает кисет, трубку набивает.
Начинается разговор. Один говорит, что молния — это как точильный камень, только огненный. Вот он раз такой камень нашел. Остывший, конечно. И точило же из него вышло!
— Да нет, — спорит Поцок. — Молния — это то, что в Вараде трамвай двигает.
Однако первый мужик не сдается.
— Коли так, тогда чего бы тебе не привезти сюда трамвай да и ездить на нем в поле, копать или там фасоль собирать? Ха-ха-ха-ха…
В шалаше смеются от души.
Небо гремит уже подальше, и дождь заметно редеет.
Илонка Киш стоит снаружи, рядом с Красным Гозом, опирается на стенку так же, как тот, и так же выставляет вперед ноги, смотрит на них. На свои ноги смотрит и на Йошкины.
— Много курите, кум?
— А… когда время есть, закуриваю, — как-то странно ему, что Илонка, чужая жена, стоит рядом.
— Кто работает, тот может себе позволить…
— Да не то что… Просто куришь, и все, — и глядит он вслед уходящей туче. Дождь едва моросит, гроза ушла в горы; радуга встает невдалеке, над рощей акаций. Подсвечивает радуга стволы деревьев, которые община посадила несколько лет тому назад. Самостоятельные хозяева, правда, не хотели этим заниматься. Янош Багди был тогда председателем кооператива, он-то и уговорил их. И теперь роща — вон она. Что было бы с радугой, не будь этой рощи? Вздыхает Красный Гоз полной грудью, затягивается цигаркой, голову опускает — и тут же вздергивает ее, потому что увидел, как парится, сохнет юбка на животе у кумы. «Ну ладно… — говорит и втискивается в шалаш. — Пошли, Марика», — зовет он жену.
Все встрепенулись, завозились, будто куры, когда хозяйка открывает утром курятник. Сразу по двое пытаются выйти в дверь. Расходятся в разные стороны. Дождевые черви шевелятся в траве; вода проступает меж пальцами ног, кожа на них становится белой и морщинистой. Будто новые лапти все надели.
— Смотрите… дождевой мешок! — кричит радостно Марика, поднимая руку к небу. На горизонте, затянутом черной мглой, мечутся в тучах красные сполохи. А с юга длинное, закрученное облако приклеилось к туче, как присосок, будто высасывает из нее воду. Так на мельнице висят под ситами мешки.
— И правда… — с задумчивым видом говорит Илонка, останавливаясь рядом с Марикой.
— Э-хей… будет еще дождей больше, чем надо, — пророчит Макра и направляется по мокрой траве к своему полю.
Илонка с досадой смотрит ему вслед. Вечно он глупости мелет и всегда не вовремя. Потому еще она сердится, что он очень уж торопится на это поле, ей-то хочется с кумом, с кумой перекинуться словечком…
— Идешь, что ли? — обернувшись, кричит Макра во все горло.
Илонка юбку подбирает до самых колен, даже выше — назло мужу, уходит нехотя.
— Эх, дай бог побольше дожжю с толстую вожжу… чтоб лягушки друг к дружке в гости посуху ходили и макушки не замочили, — кричит один мужик, Альберт Бак, во всю глотку, чтоб всем было слышно — и ближним, и дальним. И никто не удивляется: знают, что любит он несуразицу нести. С него взять нечего — мужик он несерьезный. Даже с бабой своей живет необвенчанным.
— Ага… и чтоб уронил сало в лужу, ныряй за ним поглубже, — помогает ему другой, парень еще, работник Йожефа Эсени.
Однако этого уже слушают люди с неодобрением. Что позволено одному, то нельзя другому.
Пенные ручьи несутся по полю; какие-то мелкие лягушки появились, прыгают, дергают возбужденно лапками — то и дело застревают лапки в траве. Брюшко у лягушек огненно-рыжее, лапки — розоватые. Должно быть, их имеет в виду Шаркёзи, когда пристает к маленьким ребятишкам с вопросом: мол, кто из вас видал розовую лягушку?