Пядь земли — страница 106 из 119

Все уже разошлись, каждый на свое поле. А вот копать-то, выходит, нельзя… Две-три телеги стоят на межах; лошади выпряжены, пасутся рядом. Постепенно собирается народ вокруг телег; кто сидит, кто рядом стоит. Кое-кто все ж берется за мотыги, пытается работать; да много ли тут наработаешь: земля как кисель. Месишь грязь, вот и вся работа. Посматривают мужики на небо: может, ветер подымется, высушит землю, или солнце пригреет… Однако погода — ни то ни се. Ни пасмурно, ни ясно. Все какая-то муть застит солнце, болтается там, будто стружка на воде. Воздух над полем влажный, словно мелкими жемчужинами наполнен; аисты по лугу, как по болоту, расхаживают.

Смотрит Йошка на Марику, как она юбку аккуратно подтыкает. Стоят они на меже у своего поля. Земля на поле и без того рыхлая, сто раз перекопанная, а теперь, после дождя, совсем расползлась.

— У тебя все в порядке, Марика? — спрашивает с тревогой Йошка.

— У меня-то? Все в порядке, — отвечает та и улыбается ему. Да ведь Йошку не обманешь; чувствует он, что это неправда. И слова, и улыбка. Когда Марика от сердца улыбается, то лицо ее светится, словно солнечный луч, а сейчас ее улыбка — будто лампу зажгли вечером, в темноте. Неладно что-то у Марики… Только почему она не хочет сказать? Разговаривает, как обычно, смеется, однако, даже смеясь, словно бы прислушивается к себе. Может, зря он взял ее в поле? И нужды-то особой не было. Третий раз рыхлят, он и сам бы управился. Тем более сейчас рыхлить нельзя, и картошка окучена: словом, делать особенно нечего. Да Марика сама захотела. Сама с ним напросилась. Что же тогда с ней? Сразу ведь видно, что-то не так…

Настолько знает Йошка каждое ее движение, каждый вздох, что обмануть его трудно. Почему ж она не признается? Почему молчит?

— Не копать нам нынче, Марика, так что ступай лучше домой.

— А ты… ты что будешь делать?

— Я подожду еще. Может, подсохнет немножко. А нет — так турнепс подсажу, где не взошел, — отвечает Йошка. Не это он собирался ей сказать. Пожалуй, совсем ничего не собирался. Просто хотелось начать разговор: вдруг опять станет Марика такой же, как вчера; правда, уже вчера была она какая-то не такая… Ну, значит, не как вчера, а как прежде. Да видно, напрасно он старается: что-то гнетет Марику, отвечает она тихо:

— Хорошо, Йошка, я пойду, если хочешь, — и странно поводит плечами. Еще бы: грудь у нее болит, разрывается. Уже не может она скрыть боль. Йошке ж не говорит об этом, потому что думает, он и так знает. А кроме того, не любит она жаловаться. Стыдится…

— Ну, так я… — сделав несколько шагов, оборачивается к мужу. — Тогда я ужин хороший приготовлю к твоему приходу, — говорит. И вздыхает. Проводит рукой перед грудью, собирается уходить. Юбку приподымает немного: вода брызжет из-под ног.

Ушла Марика, и небо словно окончательно помрачнело над полем. До сих пор все радости, все горести были общими у них с Йошкой; первый раз не поняли они друг друга. Глупо это, потому что ни один не прав… то есть оба правы, в том-то и беда. Если муж с женой одинаковы, это или счастье большое, или несчастье. У Йошки с Марикой еще неизвестно что. Вот пройдут семь лет, семь зим, там ясно станет.

А пока — какая-то смутная тревога осталась у Йошки в сердце: не смог он понять, не смог догадаться, в чем дело. Так вот бывает иногда: ищешь, ищешь занозу в ноге и найти не можешь…

Заложив руки за спину, смотрит в одну сторону, в другую; потом шагает поперек поля, считает рядки.

Добравшись до межи, вниз идет, по склону, тоже считает.

Много раз обходил он это поле с тех пор, как стал его хозяином. А особенно после того, как пришлось уйти из артели; много раз измерял его шагами, подсчитывал, планировал… Как ни считай, а надо бы добавить сюда еще по крайней мере два или три хольда. Тогда можно с этой землей что-то сделать. Мало земли; сколько ни вкладывай сил, не сходятся концы с концами… А может, сойдутся? Это он осенью узнает. Когда пшеница будет в мешках, сено — в стогах, картошка — в яме. До тех пор все вилами на воде писано.

Считает картофельные рядки: ровно двадцать. И в длину считает, до середины склона; дальше посажен турнепс и горох. Двадцать на двести — это четыре тысячи… четыре тысячи кустов… Если с куста снимут по полкило картошки, будет двадцать центнеров. А если, скажем, по килограмму? Тогда — сорок центнеров. Десять центнеров им хватит и на еду, и на корм скотине, тридцать — продать можно. Деньги неплохие. За эти деньги на земляных работах, ох, и много надо земли перекидать, перевозить!.. Так-то так, да как добиться, чтобы и в самом деле по кило с куста получить? Вот если б земля была лучше… хотя бы как в огороде…

Стоит. Думает.

Какие-то люди идут гурьбой в его сторону; остановятся, снова двинутся. Вешки какие-то ставят. Идут они вдоль старой канавы, что тянется через поле; много делянок выходит к ней. Сейчас, после дождя, полна канава воды, так что люди прыгают с одной стороны на другую. Инженер это с землекопами: видно, здесь планируют канал рыть, воду отводить из пруда.

— Что, первый раз, а?.. — кидает Красному Гозу один из землекопов, проходя мимо, и взглядом окидывает всходы кукурузы, картошки, турнепса. Видно, сразу понял, в чем дело, хоть у Гоза в руках и нет мотыги.

— Да вообще-то… — впрочем, ответ тут и не нужен. Прошли уже землекопы; втыкают колышки по бокам канавы.

— Стало быть, здесь будут воду сливать… — задумавшись, бредет Красный Гоз вдоль своей картошки.

Канал — он канал и есть… Да за каналом этим многое прячется. Во-первых, каналом этим помещик окончательно свои земли от общинных отделит, и потом ни реформа, ни власти их не тронут. Деревне в ту сторону и смотреть нечего. У наделов только хозяева могут меняться, а в остальном как было, так и будет. Самой земли не прибавится ни сажени. Стало быть, у кого своей земли нет, пусть на поденщину идет, на пруд или к богатым мужикам, а у кого есть, тот пусть обрабатывает ее так, чтобы прожить можно было. Помощи ждать нечего: не поможет мужикам ни реформа, ни черт, ни дьявол…

Надо, стало быть, искать способ, чтобы с малого поля снять урожай, как с большого. Конечно, на навоз первая надежда, да навоз — это не спасение. У него, у Красного Гоза, поле и так унавожено. Два года возил он сюда навоз; восемьдесят две телеги вывез. По одному пенгё платил за ездку — это восемьдесят два пенгё… Да мало этого. Еще надо что-нибудь придумать. А что?..

— Значит, канал будет рядом… А если, скажем, воду для полива из него брать…

В прошлом году поливал он у себя в огороде несколько кустов картошки. Раз в неделю поливал, в воскресенье; там сладкий перец рос, и, как после него оставалась в лейке вода, выплескивал ее Красный Гоз в картошку. Сначала просто лил, не думая. А потом увидел, что эти кусты лучше прочих пошли, и начал поливать обильнее. И вода-то была холодная, колодезная; а осенью копала Марика и рассказывала, что на тех кустах вдвое больше было картошки, чем на других.

Может, тут-то и лежит ключ к сорока центнерам?

Может, только таким путем можно увеличить урожай? Да что говорить: таким ли, другим ли, а придется увеличивать. Раз нельзя поле расширить ни ему, ни прочим, значит, ничего не остается, кроме как увеличить его вверх и вниз. В высоту и в глубину.

И удивительное дело: как всегда, когда, бывало, находил он решение какой-нибудь трудной задачи, сразу думает он о других…

Уплыли тучи с небосвода, будто стадо овец с выгона; солнце опять печет вовсю. Вода в лужах согрелась, стала почти горячей; на земле появились, стали расти сухие, светлые полосы, пятна. Заяц скачет по полю: из пшеницы, через кукурузу, опять в пшеницу, скачет как ошпаренный. Лопаты поднимаются, руки машут в его сторону, крики раздаются.

— Заяц скачет, восемьсот форинтов тащит! — вопит через три делянки Макра: у него, известно, на все своя история. Любит он истории и вообще поговорить любит… Про зайца история в таком роде: жил-был, значит, мужик, продал он за восемьсот форинтов корову, завязал деньги в платок, домой пошел; по дороге поймал зайца и тем платком связал ему ноги… Словом, заяц, конечно, убежал. И деньги унес…

Заяц вдруг в сторону рванулся — прямо под ноги Илонке Киш, та взвизгивает и юбку подхватывает выше колен. Еще бы. Чуть не наскочил на нее заяц.

— Чуть выше, кума, подымите, сразу остановится! — кричит Красный Гоз, который только встал в начало ряда рыхлить кукурузу.

— Ох, и напугал же он меня… — хватается за сердце Илонка. Медленно опускает на ходу юбку, Подойдя к Красному Гозу, останавливается. — Сыровата еще земля, кум.

— Да нет, подсохла уже. Домой, кума?

— Домой иду, дел еще много до вечера… — и большим пальцем ноги водит по земле, круги рисует.

— Да, у всех дела. Марика вот тоже пошла.

— О, Марике есть зачем домой идти, кум. У Марики детки такие миленькие… из-за них не то что пойдешь — побежишь домой. Мне, знаете, так часто хочется к вам зайти, хоть на них взглянуть, да как-то неловко… А я вот прошу, прошу у господа…

— Да ведь это дело такое… детей да дождя не надо просить, сами придут. Может, потому и нет у вас ребенка, что просите. Вы не просите. Лучше попробуйте…

— Ах, кум…

— То-то раскроет рот кум Макра, когда… ха-ха-ха…

Ложатся слова друг на друга, будто карты у игроков.

Илонка ближе подходит; на глазах у нее слезы кипят, щеки огнем пылают. Оглядывается на мужа, который где-то в середине кукурузного поля трудится, да еще две полосы пшеницы между ними.

— Хорош гусь ваш кум, скажу я вам. Да откуда могла я знать в девках, каков, он есть? Ни вы мне ничего не сказали, ни кто другой… Если б я опять девкой стала, господи, и замуж бы собралась, уж я бы сначала посмотрела, кум, ох, посмотрела бы… Так себя наказать! Так жизнь себе испортить, — рыдает Илонка. — И зачем только такой парень жену берет, для чего?.. Скажите, неужто вы ничего не знали? Ведь вы приятелями были, гуляли вместе…

— Знал я кое-что, как не знать, да ведь…

— Господи, кум, почему же не сказали вы мне об этом? Почему? Ведь я вам ничего плохого не сделала, только любила вас, вы ведь знаете. Ладно, не женились вы на мне, но заслужила разве я такое? Да такое и самой последней бабе… — И плачет горько.