— Ложись, что ль, отец, — зовет мужа.
С тех пор как поженились они, всегда спали вместе, на одном тюфяке, на одной подушке, под одной периной. Однако поди разберись в человеческой душе: на что привык Габор к жене, а теперь не может себя заставить рядом с ней лечь, и все тут… И как от него такое требовать? Был он для нее, для бедной, хорошим мужем; вместе богатство наживали, вместе мучились… Да что поделаешь, если не тянет его больше с ней спать. Не та это баба, на которой он женился, с которой жизнь прошел. Другая какая-то…
Ну конечно, надо и то сказать: не смотрел бы он на нее так, если б не было рядом двух молодых баб, которые частенько пробегают через комнату стариков полуодетыми или вообще в одной сорочке, — не одеваться ж им каждый раз, когда надо за чем-нибудь выскочить. То мыться вздумают, волосы мыть; то детское корыто таскают туда-сюда. Закроются в горнице на ключ и плещутся там, детишки визжат. Словом, живут в свое удовольствие…
Жалко Габору жену, да ничего не попишешь. Из самого себя ведь не выскочишь… Вот и выходит, что на старости лет оказался он при живой жене вроде как вдовцом. Во всяком случае, жизнь у него какой-то пустой стала. Состояние есть и заботиться о нем особо не требуется: само себя оно умножает… а если не умножает, так и черт с ним. Словом, начал Габор Тот осматриваться вокруг: чем бы ему заняться?..
— Пожалуй, я тут посплю, на другой постели, мать, — говорит он жене как-то вечером, зевая, и ногу почесывает.
А та, бедная, давно уж чувствует, что не так что-то с мужем; теперь лишь дошло до нее, в чем дело. Стало быть, не нужна она ему больше… Натянув на себя перину, отворачивается она к стенке и беззвучно ревет в подушку.
А старик с тех пор так и спит, отдельно…
Из самой отчаянной бедности пробился он наверх, к состоятельной жизни; понятно, что долгие-долгие годы не знал он иного желания, кроме как догнать тех, кто богатым родился. Добился он своего. Что говорить: даже перегнал многих. Да богатство — странная штука: плохо, когда его нет, а когда есть — вроде не так уж оно человеку и нужно. Все равно ведь не съешь больше, чем в тебя влезет… Был, говорят, один мужик, который попробовал больше съесть, да и тот за это поплатился. Как-то вечером съел он сначала столько, сколько мог, а потом еще столько же; через два дня его и схоронили. Словом, богатство у Габора есть, и в люди он вышел; вот и решил теперь во что бы то ни стало в старосты попасть. Первым человеком на деревне стать. За такое стоит и бороться, и страдать. Жена, дом, хозяйство — обо всем этом ему уже можно не заботиться; сыновья сделают, что надо. А должность старосты — только ему, Габору, по плечу.
Однако это тоже просто так не делается: мол, хочу быть старостой — и готово… Тут тоже свой порядок.
Ференцу Вирагу исправник отставку дал; стало быть, надо кого-то выбрать вместо него. Доходят до Габора слухи, что Эсени себе сторонников набирает, да и Янош Багди зашевелился. Надо и ему что-то предпринять, пока не поздно.
Ну ничего, он тоже не лыком шит.
Начал Габор с того, что посмотрел на себя в зеркало, когда один оказался в горнице. Хм. Мужик он еще ничего, вот только… пиджак на нем какой-то старый, вылинявший, да и голова заросла, усы лохматые. И сапоги простые, стоптанные… А есть ведь и праздничная одежда, и сапоги хорошие… Взять да надеть их, а на выход новое купить… И вот однажды утром не стал он натягивать будничное, а направился прямо к комоду и вытащил черный костюм. И надел его. Жена уже давно встала (как и прежде, встает она первой в доме), заходит в горницу, а Габор стоит у окошка, трубку набивает. Старухе даже почудилось вначале, чужой какой-то мужик забрел к ним; а как рассмотрела, так руками всплеснула.
— Господи боже, уж не случилось ли чего? Да ты в себе ли?
Такого еще не было, чтобы Габор Тот в будни хорошую одежу носил. Даже когда сыновья его женились, и то не надевал, чтобы зря не трепать.
— Я-то? Именно что в себе…
Вот и весь его ответ был. Буркнул под нос и ушел. К парикмахеру. Здесь он тоже не бывал до сих пор. Стриг его кто-нибудь из сыновей, а брился сам.
Шербалог не знает, куда и усадить такого клиента. Подушку кожаную на стуле раза три перевернул… Не очень-то ходят сюда богатые мужики. Разве что домой к себе его позовут, раз в год по обещанию. А этот вдруг сам пришел. Да в черном костюме. Видно, и вправду не знает, куда деньги девать.
— Пожалуйста, пожалуйста, господин Тот, — приговаривает Шербалог. Габор садится. И смотрит на себя в зеркало, будто всю жизнь этим занимался. Зеркало довольно тусклое; Шербалог его на каком-то аукционе купил, еще когда учился на парикмахера. Да ведь от этого оно не перестало зеркалом быть. Кто в него смотрится, того оно и показывает; скажем, посмотрится мужик — покажет мужика, не лошадь. А это уже немало…
— Ах, как запустили вас, господин Тот, — говорит Шербалог и начинает бритву точить, а сам ухитряется боком глядеть на клиента. Щелкает бритва по ремню, Шербалог же в такт носком постукивает и коленом подрагивает, будто ему очень весело или будто на ногу ему наступили.
— Потому и пришел…
— Конечно. А почему же еще? Вы уж это мне доверьте. Уж я… — одной рукой, с бритвой, тычет он в воздух, другой берет Габора за голову, и тут только спохватывается, что намылить забыл. — Сию минуту, я счас…
А Габор Тот ждет терпеливо, смотрит на себя в зеркало. Видит там не только себя, а еще и полгорницы. И печку. И бабу, жену Шербалога. «Ничего баба», — думает, вспоминает, что у Шербалога это вторая жена.
Правда, если присмотреться, она уже тоже не первой свежести; на ноге, под коленом, какой-то широкий рубец. Будто каленым железом прижгли. Или собака хватила… А так кожа на ногах — белая, как молоко… Ну, еще мозоли выпирают из туфель, да это ерунда. Баба справная. Топливо подкладывает в огонь, в кастрюле помешивает; по горнице разносится запах жира, слышится бульканье; суетится баба вокруг плиты: то в одну сторону нагнется, то в другую потянется…
Интересно вот так смотреть на нее. Когда она не знает об этом… В то же время и на себя, конечно, смотрит Габор Тот, наблюдает, как из старика превращается он в крепкого мужика в самом расцвете лет. Вот пропали пучки волос, торчащие из ушей; Шербалог и брови ему подравнивает, усы подстригает, советует пробор носить сбоку. «Прошу», — говорит наконец и салфеткой обмахивает ему шею, лицо.
Габор Тот встает, наклоняется к зеркалу, ощупывает себе щеки, подбородок, поворачивается. А жена Шербалога как раз в его сторону глядит. И уж как-то так получилось, что взял и подмигнул он бабе.
Да тут же и застыдился. Скажи кто вчера, что сегодня будет он чужой жене подмигивать, — в жизни бы не поверил. Чего только не бывает на свете, господи прости…
Расплачивается, как положено, прощается. И кажется ему, что баба опять на него глядит, когда он в двери выходит.
Вышагивает Габор по улице, нарядный, а сам косит по сторонам, как вороватый кот. Во дворы заглядывает через забор; бабы кур сзывают или у колодца ведра поднимают, нагнувшись. Другие полют в огороде, рвут салат. Опять же наклонившись. «Эх, черт побери, сколько баб на свете»… — такие мысли бродят в голове у Габора Тота; шляпу сдвигает он на затылок.
Ничего не может он с собой поделать: уж несколько недель все время про баб думает, грех на душу берет. Легко священнику говорить, дескать, не пожелай и прочее… Если у него кровь играет, нутро горит. Конечно, не полагается ему на баб заглядываться: как-никак, шестьдесят два стукнуло на днях. Да что делать?.. Так ведь никто об этом не знает…
И ночи в отдельной постели становятся все более беспокойными; чего только не приснится за ночь. То парнем себя видит, когда Ракель, бедняжка, девкой еще была: волосы, бывало, распустит, потом соберет в узел, и узел этот — словно пышный калач.
А вчера видел во сне юбку, которую ветер развевал в темноте. И надо же — из-за какой-то юбки потом до утра глаз не сомкнул, ворочался с боку на бок.
А нынче ночью… Даже вспомнить стыдно.
Нынче ночью летал он во сне. Руки в стороны развел — и лети куда хошь. Вернее, только подумает: мол, туда полечу или сюда, — и уже там оказывается. Словно ветер, носился над полями. Под ним облака клубились, меж ними открывалась бездна, а ему — хоть бы что. Он себе перепархивал через все эти бездны, будто кузнечик через межу… Ох, не к добру эти полеты, не к добру.
Вот что получается, когда жену скрючит, а муж по-прежнему здоров, здоровее, чем был.
— Так мне и надо. За то, что ни одного из сыновей своим именем не назвал… — корит себя Габор, натягивая сапоги; уверен он, что большой это грех, — потому и подвергает его бог такому жестокому испытанию.
А испытание в самом деле жестокое и мучительное. Еще бы: каково ему с женой, которая прожила рядом всю жизнь — и вот состарилась, засохла, как засыхает цветок или виноградная лоза, а он остался здоровым и бодрым… Что теперь будет? Любовницу завести нельзя: что скажет жена, что скажет деревня?..
Тогда-то и решил он стать старостой.
— Господи милостивый. Ох, господи милостивый, — запричитала старуха, когда явился он домой. Больше и слов у нее не нашлось, лишь передник подняла к лицу, высморкаться.
— Чего скрипишь?.. Геза дома?
А баба глядит на мужа и принимается реветь в голос. Потом вдруг перестает, вытирает передником нос, поворачивается, ни слова не говоря, и уходит в сад.
Ну а Геза как раз дома был, и не то чтобы совсем случайно. В полицию его нынче вызывали, к десяти часам. Зимой еще ружье у него отобрали… да ружье — это что! Никто про него не докажет, что он с тем ружьем охотился… Вызывали его за то, что в конце зимы вдруг стал он таскать откуда-то безголовых фазанов десятками; сколько он этих фазанов раздарил по деревне — не сосчитать. Вот насчет этого и пробовали полицейские дознаться.
— Где вы их брали? — спрашивают.
— Где? А там, на снегу валялись.
— В ивняке, что ли?
— Ну да. Кто-то им головы отгрыз, потому как мерзли они, бедняжки, и улететь не могли, видать… так