даже тут без отца обойтись не может. Еще как может… Льет дождь, дует холодный ветер — а Гезе тепло от его планов да от отцовского тулупа.
Однако чем дольше он идет, тем более тускнеют, расплываются эти планы. Дождь незаметно превращается в снежную крупу; сумерки ложатся на поля. Как ни кутается Геза в тулуп, снег, сухо шелестя, набивается во все складки, проникает за шиворот. Попутчиков своих Геза так и не смог догнать. Правда, ехала мимо телега, он уже и руку было поднял, да много там народу сидело, не взял его возница, поехал дальше. Догнал еще Геза одного пешего, вместе хотел идти, но мужик оказался стар и неразговорчив — мало радости плестись рядом с таким. Голодный и злой добрался Геза до Нешты. По всей улице уже светились в хатах окна.
Ну ничего. Отсюда и до дома недалеко, километров двенадцать — четырнадцать. Часа за три доберется. Выложит на стол четыреста пенгё, и все…
Но не удалось Гезе выложить на стол четыреста пенгё. Во всяком случае, выложил он их не дома… Потому что в Неште в корчму зашел. Печь топится в корчме, тепло, сухо. Столы белыми скатертями накрыты; за белой стойкой молодая девка стоит.
— Что угодно? — приветливо обращается она к Гезе.
Хо-хо. Что ему угодно. Ему многое угодно. Угодна ему и жаркая печь, и чистая корчма, и свет лампы, а пуще всего угодна сама эта ласковая девка.
«Имею я право хоть раз поужинать в таком месте, где господа ужинают?» — думает Геза, который, можно сказать, ничегошеньки еще не видел в жизни и всего лишь раз, один-единственный раз, ездил на поезде.
— А поужинать можно? — спрашивает неловко.
— О, конечно. Что изволите заказать? — щебечет барышня, словно жаворонок, и проворно выходит из-за стойки. Подходит к столику в углу, разглаживает ладонями скатерть. Смотрит выжидающе на Гезу.
Геза стаскивает с себя тулуп и смущенно косится на барышню: дескать, он не виноват, что вот, в тулупе ходить приходится. Та услужливо подхватывает тулуп — и тут же роняет смеясь. Не удержала. Еще бы: от дождя и снега он тяжел, словно чугунный. Геза поднимает тулуп, и вдвоем они несут его к вешалке, что стоит между столиками. Сразу же с него начинает капать на пол вода.
На ужин ест Геза свиную отбивную с тушеной капустой. Очень ему понравилось это блюдо; не знал он, что бывает на свете такая вкусная еда. Барышня сама приносит тарелку, сама кладет вилку и ножик; потом, облокотившись на стол с другой стороны, тихо, будто по секрету, спрашивает:
— Что-нибудь выпьете?
— Выпить? А как же. Вино. Да чтобы хорошее.
Барышня исчезает и потом появляется с бутылкой и стаканом. Наливает. Геза с изумлением смотрит, какие у нее красивые локти.
В корчме почти пусто; кроме Гезы, только какой-то торговый агент ужинает за дальним столиком да пекарь стоит возле своей корзины. Оба смотрят на Гезу. Хорошо этому мужику! Вон какой у него тулуп огромный, в таком ни холод, ни ветер не страшны. Денег у него, наверное, куры не клюют — иначе чего бы крутилась возле него эта девка?.. Геза тоже посматривает на агента и пекаря: вишь, какие славные люди. Так свободно себя чувствуют в этом шикарном месте, будто здесь родились… Открывается дверь, входит новый гость — должно быть, совсем большой барин, потому что на пальто у него меховой воротник, какой у них в деревне только священник да секретарь носят. Что-то сказав барышне, уходит за дверь, над которой надпись — «Ресторан». Барышня стаканами звенит, роется в кармане, где, должно быть, лежат у нее ключи и деньги, идет вслед за барином. Но, уходя, косится на гостей; Гезе кажется, что на него она посмотрела особенно пристально. Торопливо выпивает он стакан вина и сразу же наливает новый; поднимает стакан, смотрит вокруг. Немного с вызовом смотрит: не смеется ли над ним кто-нибудь.
Откуда-то появляется огромная, невероятно толстая баба, хозяйка корчмы. Агент кланяется ей, не вставая со стула, говорит: «Целую ручки». Та любезно кивает, проходит за стойку, шмыгает носом, потом яростно роется пальцем в ухе, словно курица в мусоре. Цветастый халат одергивает на бедрах, на животе. Подняв голову, смотрит куда-то перед собой. В это время снова входит барышня: должно быть, закончила свои дела в ресторане. Стоит, опершись спиной на буфет, где сверкают разноцветные фляги и бутылки. Тоже смотрит перед собой, в воздух; потом, будто вспомнив что-то, подходит к Гезе. «Разрешите, я к вам присяду?» — говорит и садится, не дожидаясь ответа. Теперь их разделяет лишь угол да ножка стола.
— Можно, и я… принесу себе стакан? — шепчет барышня, и Гезе начинает казаться, что корчма эта — вовсе и не корчма, а какой-то волшебный дворец, где обитают добрые феи и где каждого прохожего, даже простого мужика, бесплатно ожидают ласка и уют.
Вторую бутылку он пьет уже вдвоем с барышней. Геза даже не заметил, как в корчме стало людно: двое парней щелкают шарами, играют в бильярд; агент, подперев кулаком щеку, смотрит на свой пустой стакан; четверо молодых людей, сдвинув головы, тихо беседуют за столиком в углу. Некоторые просто околачиваются у стойки, глазеют на цветы, которыми расписан халат толстой хозяйки.
— Может, пойдем в ресторан, — говорит вдруг барышня и выжидающе смотрит на Гезу.
— Пойдем, — отвечает Геза громко, даже слишком громко, и встает. Взгляд его останавливается на тулупе; смотрит он, смотрит и вдруг начинает хохотать во весь голос. — Э-эх, — еле выговаривает он сквозь смех, — эх ты… а ведь армяк-то я на Рози оставил, — и идет к двери в ресторан, размахивая далеко отставленными руками. Ладони его загребают воздух, будто две лопаты. В ресторане уже сидят двое, один лысый и один в очках; на Гезу они глядят, будто на пустое место, и сразу же, отвернувшись, продолжают свои дела.
— Вот этот столик подойдет? — щебечет барышня и ставит рядом два стула. Садятся; барышня прижимается к Гезе, устраивается у него под мышкой, как перепелка под копной. Немного возится на стуле, пока колено ее не находит колено Гезы. Тогда, подняв голову, она убирает со лба волосы и смеется, глядя прямо ему в лицо.
Так оно и началось.
А дальше пошло-поехало. Было и такое, что Геза вдруг почувствовал: нужно ему, просто позарез нужно рассказать что-то важное, что на душе накипело, всем рассказать, всему миру, а ресторан — это и есть весь мир. Вот заговорит Геза — и весь мир его услышит, услышат и живые и мертвые. Видит он перед собой людей, чистых, хорошо одетых, и стыдно ему за свою старую, забрызганную грязью одежонку. Стыд этот жжет ему нутро, требует объяснить что-то этим господам, оправдаться, чтобы не думали о нем плохого. Беда только, что ему еще много чего хотелось бы объяснить: например, что ведь по одежке человека встречают только, а провожают — по уму и что если на то пошло, так деньги у него есть, хоть засыпься, — правда, это потому, что братец его младший, отцов любимец, опора семьи, женится, вишь, нынче… А еще надо рассказать про Рози… и вообще, что такое для них одна корова? Тьфу! Дома еще есть, сколько хошь. Набегают в нем слова и мысли друг на друга, вспучиваются, просятся наружу, а глаза словно кто-то насильно вниз тянет: смотрит он вниз и видит, что юбка у барышни задралась сбоку чуть не до самого верха. Что-то заволакивает ему голову, темное и в то же время светящееся, как рассвет в тучах; Геза закрывает глаза. А открывает в тот момент, когда барышня вдруг испуганно (или ему так кажется?) отодвигается в сторону; в комнату входит хозяйка с охапкой дров. Она садится возле печки на корточки, подкладывает сучья в огонь. Халат просторными складками стекает с нее по бокам и спереди, будто божье благословение, розами расшитое. Огонь в печи весело трещит; хозяйка поднимается, обдергивает халат на себе, смотрит на Гезу. Подходит к столику.
— Добрый вечер, — говорит она очень уж ласково. — Ну, как ужин, понравился? — ив ожидании ответа ложится грудью на стол, на сплетенные руки.
— Ужин-то? А что, ужин ничего, только… мог быть и лучше, — отвечает Геза. И с изумлением смотрит на громадные и белые, как два снежных сугроба, груди в распахнувшемся под горлом цветастом халате. Снег — и нагота; Гезу вдруг до краев переполняет торжествующее, радостное сознание, что нагая эта белизна скрывает в себе самое бесконечность. Бесконечность, из которой человек появился и куда канет снова… Нога барышни осторожно поднимается с пола и устраивается на ноге Гезы; хозяйка переваливает вес тела на один локоть; теперь ее груди — словно подтаявшие и осевшие сугробы. Бот и второй локоть убирает со стола, встает. — Не скучайте у нас, веселитесь на здоровье, — и уходит. Половицы прогибаются под ее шагами.
И скопидомство, и въевшаяся в душу обида теперь отскакивают от Гезы, как эмаль от помятой посудины. Он вдруг как бы со стороны видит унылую, беспросветную жизнь, которой жил в отцовском доме, — жил в вечном труде, в одиночестве, без жены. Правда, четыре года назад женился и он, да очень уж быстро ушла от него жена. С тех пор и прозябает он один, будто какой-нибудь бездомный бродяга. Против всех искушений у него одно средство — отвернуться и закрыть глаза, не слышать, не видеть… Но вечерами, когда, улегшись в постель, Геза в темноте молился перед сном, слова молитвы перемешивались у него в голове с плотскими образами, сладострастными мыслями. Что скрывать: мысли эти частенько беспокоили Гезу.
Неясные, мерцающие видения появлялись и гасли в темноте — будто луч фонаря перебегал по женскому телу…
— Принести еще, милый? — вкрадчиво говорит барышня и берет пустую бутылку. Как стебель лилии, стройна бутылка; было в ней желтое вино — пока не кончилось. Желтое-желтое, как лепестки подсолнуха.
— Можно, чего там… да если получше что найдется, тоже не беда…
Барыня возвращается с новой бутылкой.
Гезе вдруг кажется, что деньги, лежащие у него в кармане, — невероятно огромная сумма. Сколько людей можно за эти деньги осчастливить — чуть не весь мир. Однако хоть он в этом и уверен, но уверенность эта какая-то неопределенная, словно чего-то ей не хватает; словно надо немного подождать, пока все образуется… Непонятно, как это получилось, только два господина уже сидят за его столом, громко смеются, чокаются; у одного очки блестят, у другого — лысина; и вот теперь все становится таким ясным и естественным. Нет больше ни господ, ни мужиков: только люди есть, которые любят и понимают друг друга. Девки, бабы кругом ласковы и любезны; да ведь так и должно быть: для чего ж они созданы, если не для того, чтобы мужчинам угождать… Но и тут пока молчит Геза, копит в себе ораторский пыл. Прорвало его лишь тогда, когда появились цыгане. Трое музыкантов, одетых в какое-то отрепье. Господи, до чего ж они оборваны. У одного даже колено выглядывает из дыры, будто кость, к которой присохло закопченное мясо. Стоят, пощипывают струны и слово вымолвить боятся, потому что слух разнесся, будто в корчме какой-то чужеземный принц пирует, который простым мужиком прикидывается.