А за оставшееся время еще ой как много надо сделать.
Самая первая забота — кухню оборудовать. А делается это так: в сенях, под трубой, выкладывают из кирпича возвышение сантиметров в тридцать высотой; здесь, на треногах, на кирпичных подставках, будут стоять казаны да котлы. Когда кухня готова, надо дров наколоть побольше, чтоб было вдоволь. Потом — воды бочку привезти из артезианского колодца; горницу одну освободить, поставить туда столы, стулья, скамьи, а все лишнее убрать, запереть куда-нибудь от соблазна. Ну, еще людей подходящих найти к бочкам с вином, в кладовую, на кухню — таких людей, на которых можно положиться, как на самого себя. Все зависит от того, как эти люди со своими обязанностями справятся, не ударят ли в грязь лицом.
Самая важная должность на свадьбе — у кухмистера. Не только потому, что он кухню может соорудить, но и потому, что бдительным оком надзирает за кушаньями. Чтобы злая рука не пересолила, чтобы не выкипело что, не пригорело. Ну и сила такому человеку нужна — в любой момент котел, чугун подхватить, если поварихе помощь потребуется. А для этой должности кто подходит лучше, чем старый Пинцеш? Он и живет близко, и даже каким-то дальним родственником приходится Тотам. Так что его и решили позвать кухмистером.
На многих свадьбах в деревне Пинцеш кухонными делами ведал — опыта ему не занимать. А еще знаменит он тем, что покойников опускает в могилу. Летом ли, зимой ли — все равно это его работа. Как зазвонят за упокой души, он уж встает к забору, слушает, когда усопшего понесут. И тут берет лопату и потихоньку идет на кладбище. Обопрется на лопату, стоит у могилы, дожидается. А гроб принесут, вытаскивает он ремень, опоясывается поверх полушубка, затягивается потуже. Спрыгивает в могилу. Так что он обнимает покойника напоследок.
В понедельник рано утром Пинцеш уже у Тотов.
На завтрак угощают его горячим вином с поджаренным хлебом. Выпивает он вина три кружки — ровно три, потому что, говорит, бог троицу любит — и за работу. Это значит: до полудня сени осматривает. Одной рукой за потолочную балку держится, другую в бок упирает и смотрит туда, где очаг должен быть. Место, стало быть, рассчитывает. Прикидывает, сколько кирпича понадобится и сколько самана. Самана нужно штук двести; однако хозяин пускай пятьсот добудет: лучше если останется, чем потом не хватит. Ну а кирпича надо штук сто, так что кладем сто пятьдесят, тоже с избытком. Чтобы не бегать после, не искать. На глинобитном полу проводит Пинцеш каблуком черту: здесь, значит, и быть очагу.
Домочадцы ходят вокруг, смотрят, любопытствуют. Даже Балинт Сапора, работник, и тот здесь — словно чувствует, что пришло его время: теперь, когда нет Гезы, приходится ему опорой быть для семьи.
Старый Тот выходит на крыльцо, осматривается, отправляется на поиски самана и кирпича. А Пинцеш по дворам идет, собирать посуду. Из посуды самое важное — казан для чиги[7]. Казанов таких в деревне всего два: один — у вдовы Пашкуй, другой — у тетки Бири, что в Кладбищенском углу живет. Пинцеш, конечно, к вдове направляется: не только потому, что у нее котел побольше, литров на шестьдесят, а еще и потому, что вдова поварихой будет на свадьбе.
Большая посуда требуется и для паприкаша, и для каши — все надо собрать. Да еще следить, чтобы от кого-нибудь вместо кастрюли по шее не получить. Не знаешь ведь, кто чем дышит. Не упомнишь, кто кого обидел.
Во вторник колют овец, пожарную бочку берут, наполняют водой, привозят и устанавливают посреди двора. Бабы уже калачи пекут: одна тесто месит, другая огонь поддерживает, третья обеим помогает. В двух соседних дворах затапливают печи, осматривают их, щупают, прогрелись ли, — дел хватает по горло. Целый день ходят люди, дверьми хлопают. Один тепло выпускает, другой холод впускает — смотря по тому, откуда идет, из горницы или с улицы… А над всей этой суетой, как тень, нависает призрак Гезы.
Никто его имени не произносит, никто даже намеком не вспомянет; только мать порой всхлипнет вдруг — и тут же смолкает испуганно, словно во сне случилось ей заплакать.
В воскресенье ходили шаферы по хатам, звали в понедельник вечером приходить на чигу. От каждого двора, где шафер побывал, кому-то следует быть обязательно. Где девка есть — девке; где нет девки — парню, а если и парня нет, то бабе. Все равно, молодой или старой. Однако ж гостей стараются подобрать так, чтобы парней и девок было примерно поровну. Тогда и в веселье не будет заминки. Ну конечно, кого попало не позовешь: приходится учитывать родство, свойство. Всего набралось что-то дворов семьдесят. От каждого придет человека по два; так что на сто сорок, сто пятьдесят человек можно рассчитывать.
Стряпанье чиги — почти то же, что и свадьба. Девки, бабы наряжаются в самое лучшее. Как стемнеет, берут они в руки скалку, а скалка — это не что иное, как веретено со снятым кольцом. В другой руке — тарелка с мукой, сверху на муке — четыре-пять яиц. Идут друг за другом к женихову дому, каждая муку и яйца несет. Только доски не несут: доски пусть ищут хозяева, где хотят.
Ворота на улицу распахнуты настежь — чтобы не хлопать поминутно. Собака под навесом уж и лаять бросила, только иногда вдруг рванется с цепи, словно пробует: может, сейчас оборвется… может, сейчас… Идут и идут гости. У каждой в руках, словно фонарь, светится белый платок, в который завязана тарелка с мукой.
Сегодня здесь собираются все мало-мальски стоящие девки из деревни.
В сенях огонь пылает на очаге; пока что вода греется: для рук, да и тесто на ледяной воде не замесишь. Когда время придет, поставят воду и для чиги. Сегодня сварят немного, только для гостей.
Входит в сени Илонка Киш; навстречу ей сразу три бабы спешат из полумрака. Одна платок развязывает, другая тарелку уносит, муку высыпает. Илонка им не мешает: пусть делают что хотят. Через открытую дверь смотрит в горницу. Светло там, будто в праздник, снежно-белые скатерти лежат на столах.
— Ну проходи, Илонка, — ласково говорит вдова Пашкуй и отдает платок. Он еще Илонке пригодится, повязаться, если скать придется.
В горнице уже народ собирается. Здесь и Пирошка Пашкуй, и две сестры Тарцали, и несколько баб. Месят тесто; на столе — горячее вино, от него душистый пар поднимается, калач белеет; кто руки моет, кто уж тесто раскатывает — словом, работа начинается…
К шести часам все собрались, кто хотел прийти. Всё девки да бабы; мужчин — ни одного. Кроме, конечно, главного шафера. Ему здесь полагается быть с самого начала. В черном пиджаке, с холщовым полотенцем вместо передника, появляется он то здесь, то там, готовую чигу выносит, подымая блюдо над головой. Вином, калачами гостей угощает — и вот уж девки заводят песню — громкими, резкими голосами, будто полотно раздирают.
Угловая комната вся уставлена столами да стульями, и везде на столах мелькают проворные руки, чигу лепят. Тесто желтеет, как масло из пахты; девичьи пальцы бегают по обсыпанным мукой доскам, белые, чистые, проворные. Каждая девка лепить хочет, а тесто месить да скать — охотников мало. Потому что месить — дело непростое: тесто не должно быть ни слишком мягким, ни слишком густым, а как раз таким, как требуется. И скать надо так, чтобы сочни были ровными да крупными, чтоб края не рвались и не были бы толще середины. Потому и не хочется девкам браться за это дело.
— Слышь-ка, пусть кто-нибудь из девок еще скет, мы не успеваем, — говорит одна баба.
Девки переглядываются, глаза прячут; сейчас бы стать им совсем маленькими и незаметными.
— Кто замуж собирается, тот пусть и скет, — кричит Маргит Шерфёзё.
Илонка Киш понимает, что это про нее. Ей бы по правилу сразу за скалку взяться, без намеков. Да что-то не уверена она, что сумеет сделать эти огромные сочни так, как полагается. Живут они с отцом вдвоем, и если случается чигу стряпать, так сочни больше, чем в две ладони, у них и не бывают; и если, скажем, край разорвется, тоже не беда. Никто и не заметит. А здесь… Сердце у нее отчаянно бьется. Щеки краснеют, а подбородок бел, словно мраморный. Да ничего не поделаешь, видно. Встает, прилаживает вместо фартука платок, который до тех пор у нее на коленях лежал, подходит к доске, сердито заталкивает уголки платка за пояс юбки.
— А ну, Илонка Киш… покажи, на что ты способна, — говорит Маргит Шерфёзё, говорит с серьезным видом — а девок, чудное дело, смех разбирает.
— Эх, что там… если замуж человек собирается… — это уже одна из сестер Тарцали говорит, меньшая. Илонка берет скалку и решительно склоняется над тестом. Даже бабы, что в сенях заняты, толпятся сейчас в дверях, смотрят, сложив руки под грудью.
— Меня пропустите, — кричит за спиной у них шафер, поднимая вверх блюдо с калачами, и протискивается боком в горницу. Илонка на окно косится, руки ее мечутся над скалкой; боится: вдруг разлезется сочень в середине или по краям и парни, что в окна подглядывают, все это увидят. То есть парни-то — ничего: Йошка Гоз увидит… для нее теперь весь свет на нем, на Красном Гозе, сошелся клином.
— Молодость… молодость… — шепчет мать Ферко и тут же вспоминает другое. Всхлипывает громко — и испуганно озирается. Уходит с порога обратно в сени. Про Гезу думает, про старшего своего. Может, схватили его, в кандалы заковали… может, волки сожрали где-нибудь в поле…
А Геза и не догадывается, что мать о нем тужит в эту минуту. Зато догадывается он, что ночь, должно быть, будет морозной, и глубже втягивает голову в воротник, стараясь спрятаться от колючего ветра. Обернувшись назад, говорит: «Давай скорей, пока нас этот мошенник не увидел». И смотрит на корчму, оставшуюся на околице села, где вспыхивают, прорезая тьму, фары автомобиля и раздаются протяжные гудки. То тонкие, пронзительные, то грустные, басовитые. Сигналит машина, зовет пассажиров — а те, пригнувшись, торопливо идут по заснеженному полю.
— Господи, только б не увидел… — причитает вполголоса девка… то есть барышня, цепляясь за Гезу и увязая в снегу. Деревня, корчма, машина постепенно отодвигаются назад, тонут в темноте. Вот гудок завопил жалобно еще раз — и смолк. Только фары еще шарят в небе, словно там отыскивая сбежавших пассажиров. Да пусть бы они и в самом деле на небеса улетели, черт с ними, только бы заплатили сначала. Так нет же, чертовы дети. Вылезли здесь, на околице, сказали, сейчас вернутся, только чего-нибудь перекусят, и пошли через мостик к корчме. Шофер кивнул, ничего не подозревая, посидел в машине, потом принялся лампы какие-то менять, осматривать; одним ухом все же прислушивался: где они, что-то долго дверь не открывается в корчме. Но вот наконец блеснул свет и вроде бы двое вошли внутрь.