На кухню овца зайти ухитрилась.
Пришлось ее сварить да положить на блюдо.
Просила сказать она: мол, добрые люди,
Сделайте милость, ешьте меня скорее,
Выбирайте, милые, куски покрупнее.
Так что не стесняйтесь, дорогие, ешьте,
Да в чужие тарелки, смотрите, не лезьте.
Приятного вам аппетита.
Паприкаш, стало быть, приехал. И такой паприкаш — всем паприкашам паприкаш. Блюда выстраиваются на столах рядами, подливка в них красная, словно огонь, а мясо такое, что взглянешь на него и поймешь: нет на свете животного лучше овцы. Кто баранину не любит, тот совсем пропащий человек: может могилку себе рыть да панихиду заказывать.
А самое лучшее еще впереди. Жареные куры с кашей.
— Птицу несите, — отдает команду вдова Пашкуй и тут вспоминает, что они здесь двое главные, она и Мари Чёс. — Слышь-ка, Мари, можно нести, что ли? — спрашивает.
Та заглядывает в горницу. «Можно», — говорит.
Подавальщики рысью бегут к соседям. Одни — направо от ворот, другие — налево, и тащат противни с курятиной. Запах жареной птицы разносится по улице, на другом конце деревни слышно, наверное. Не удивительно, что в темноте перед домом суета началась. Будто голодные волки пришли на запах.
— Эй, дай кусочек… — шепчут то здесь, то там. Одни подавальщики говорят: «Идите, дяденька, подальше», другие просто: «Иди к дьяволу». Это уж как в темноте разберешь. Один лишь Тарцали сжалился над попрошайками.
— Эй, где вы тут? Берите быстрей. Да тихо.
И шаги замедляет. Возле него толкотня начинается, куски курятины один за другим вспархивают с противня, как живые. Последний кусок уже возле самых сеней кто-то схватил. Глядит Тарцали на пустой противень и молча ставит его к стене, на землю. За другим отправляется. Тут на всех хватит. А не хватит, так и свадьбу не надо было устраивать.
Снова выстраиваются в горнице подавальщики: один — с птицей, другой — с кашей, опять с птицей, опять с кашей. Понятно, и здесь без присказки нельзя.
Нету этой каши в целом свете краше,
Кто нынче пожаловал на свадебку нашу,
На всю жизнь запомнит эту кашу.
Густая, горячая да маслом полита,
Такой каши, ей-богу, нечего стыдиться.
Каша для вина — добрая сестрица.
А кто вина не пьет — она и так сгодится.
Петухи да куры над кашей летели,
Все до одного в котел залетели.
Съешь курицу с кашей — будешь сыт неделю,
Кушайте, гости, пока не сомлели.
Раньше помалкивали гости, слушая шафера, а теперь пересмеиваются, переговариваются. Зубочистки делают из спичек, в зубах ковыряют, посматривают на курятину да на кашу. Ишь, какой молодец этот шафер. Шпарит как по-писаному. Интересно, кто это сочинил?.. За курятиной тянутся довольно лениво, а кашу и вовсе без охоты пробуют. Что делать: не лезет больше. Из-за двери вдруг доносится какой-то крик, суета; однако вскоре шум как возник, так и стихает. Оказывается, шафер нес кувшин, да налетел на цимбалиста и все выплеснул. Гости повернулись было туда посмотреть; потом едят дальше. Хм. Все ж хороша каша, ничего не скажешь. А уж курятина!..
Словом, опять во вкус вошли. Едят, словно целую неделю маковой росинки во рту не держали. Будто и не было перед этим супа с чигой да паприкаша. Выберет гость кусок курятины, какой на него смотрит, аккуратненько подцепит его ложкой, встряхнет немного, чтобы лучше лег, не свалился, положит себе на тарелку. Поглядит, поглядит на него, потом возьмет за два конца руками — и пошел зубами работать. Обгрызенную кость подержит, подержит в руке — и, смотришь, нет ее уже, под стол обронил. У некоторых, может, и шевельнется в мыслях, что, мол, нехорошо кости на пол бросать — да куда ж их девать тогда? Не в карман же складывать…
Господа кушают в своей горнице. Тут учитель с женой, две учительши, почтмейстер с двумя дочерьми (еще двух дома оставил) и секретарь правления. Здесь же какой-то дальний родственник из города; по одежде он вроде к господам относится, однако с другими запросто разговаривать не смеет и вообще говорит лишь тогда, когда к нему обращаются… Священник еще обещал прийти, да не пришел. А его Тоты больше всего ждали.
Двери распахнуты настежь, так что господам видно все, что в угловой горнице происходит.
— Все-таки невероятно отсталый у нас народ, — говорит учитель почтмейстеру. — Посмотри-ка на них.
— Смотрю. А что такое?
— Как что?.. Как они едят!.. — и так осторожненько ковыряет у себя в тарелке ножом и вилкой, будто не ест, а рисует что-то.
— И правильно делают. Важно, не как ешь, а что ешь, — и почтмейстер смеется, потому что в это время на другом конце стола учительша берет кусок курицы и ест со смаком, глядя через дверь в другую горницу.
— Что, сударыня, заразительно?
— Как? — не понимает та.
— Говорю, заразителен пример-то?
Не отвечает учительша, тоже смеется. Берет стакан, отпивает глоток вина, ест дальше.
Ужин здесь начался чинно, благородно; однако скоро почувствовали все, что, пожалуй, лучше делать, как мужики делают. Жеманничать, за манерами следить — никому это здесь не нужно и даже смешно. Все равно затерялись они среди крестьян, как ручей пресной воды в море… Да и может ли быть по-другому? Сто лет или бог знает сколько живут в деревне интеллигенты, живут своей особой жизнью. Каждый день общаются с крестьянами, разговаривают с ними, часто едят вместе — а те не переняли от них ну ничегошеньки. За господ их считают, сажают за отдельный стол, с почтением относятся (если можно считать почтением то, что их сажают отдельно); но сами живут себе по-своему, как отцы и деды жили. Что называется, и ухом не воротят…
Однако цыплята эти просто превосходны.
Да, готовить они умеют, ничего не скажешь.
Если бы сами не сидели за столом господа, то, наверное, и громкое прихлебывание, и чавканье, и сопенье показались бы им отвратительными. Да только кушанья, что им подают, сами говорят за себя. Наверное, только так и можно их есть; а иначе не стоит: совсем не то. Словом, не успели оглянуться господа, как сами начали кости под стол кидать. Будто так и надо.
11
Сам хозяин, Габор Жирный Тот, только что разговаривал с кем-то возле клети, где сегодня вечером фонарь горит на крюке, — а теперь вон он уже где, в сенях. Все идет куда-то — и никак не может дойти; то один, то другой ему попадется и с каждым постоять надо, потолковать.
— Ну, такое угощенье, как у вас, дядя Габор, уж такое угощенье… — говорит, например, Сабо.
— Да уж, брат, я тебе прямо скажу: пусть обо мне что хошь говорят, а я знаю, как людей уважить. Пусть меня скупым называют и что я-де только сам для себя… Но кто скажет, что, дескать, гостей я не умею принять — так и знай: врет. Или того хуже. Я, сосед, вот как полагаю… — и говорит, и говорит, остановиться не может. Все для него нынче ясно и понятно, как божий день. Хочется ему, чтобы его, Габора Тота, жизнь примером стала для всех мужиков. Чтобы все жили, как он живет: трудится в поте лица, состояние собирает по грошику; зато уж если пришел момент, так и душу выложит, не пожалеет. Вот так надо жить: недоедай, недопивай, пока достатка добьешься, — тем слаще покажется потом хорошее-то житье. Ведь вот, к примеру, встаешь к скотине, в самую ночь из теплой постели вылезаешь, идешь по холоду в одних подштанниках — а зато, когда вернешься, до чего хорошо опять под теплую перину забраться… Да разве, эх, понимают это мужики? Не понимают они этого, потому и охота ему все это высказать, пока не поздно. И все говорит и говорит Габор…
Говорит он с таким видом, будто других поучает. На самом же деле — себя оправдывает. Показать хочет, какой он правильный и умный человек. Потому что до сих пор совсем другим его считали.
Проходят мимо него люди: одни туда, другие сюда. Свадьба в доме; и не только в доме, а и во дворе. Из сеней доносится шум, разговор, звон посуды; кажется, будто кто-то большой сидит там на полу, ногами шебаршит, под нос себе напевает да еще пальцами барабанит по днищу кастрюли. Сидит и радуется жизни, довольный.
И все, что ни есть вокруг: шум, и еда, и невиданно много света в доме и во дворе, и смех, и питие — все это от него идет, от Габора Тота. И потому, что правильно жил он, правильно за дело брался. Спал не на боку, не на пузе, а всегда на спине, чтобы луна да звезды в глаза ему светили, чтобы всякий шорох в уши попадал, чтобы не проспать дольше, чем того тело требует. Разве это похвальба? Нет, не похвальба это. Конечно, было в жизни всякое, было и такое, о чем не то что говорить — вспоминать не стоит. Что поделаешь: не пройдешь через болото, не замарав сапоги. Ну бывало, зерна в мешок наложит меньше, чем надо, а отдачи требует больше, чем надо… Да ведь и гроб господень, говорят, не задаром сторожили. Зато Габор и сам знает, что лучше бы, если б всего этого не было…
— Я тебе вот что скажу, сосед… от меня никто еще с пустыми руками не уходил… Ко мне всяк приходи, не обижу. Что хошь проси, дам, не поскуплюсь… Я и легату[12] каждый праздник давал… ну, немного, пенгё там, не больше (всего десять филлеров платил Габор Тот легатам). Я и сторожам, и пастухам, и священнику… Всем давал, что полагается. А то и с избытком. Вот, сосед, какой я человек. А про меня что говорят? Что я такой да сякой?.. — и смотрит вопрошающе на Ференца Сабо.
— Да ведь что ж… не все так говорят… — отвечает Сабо уклончиво. Чтобы он в глаза его хвалил? Нет уж, этого Жирный Тот не дождется. Свадьба, конечно, богатая, щедрая… вот только бы от этого индюка отвязаться. В горницах вон какое веселье идет. А этот прицепился и все что-то толкует, остановиться не может…
— Хозяин! Где хозяин? — выглядывает из сеней Пинцеш, кухмистер; а Ференцу Сабо только этого и надо: тут же шмыгает в дом.
И вовремя: ужин подходит к концу. Пора начинать стол благословлять.
Янош Багди, первый сват, нетерпеливо по сторонам поглядывает: все еще едят гости? Все никак не насытятся? Правда, ложки уже не так дружно стучат по чашкам, кое-кто на вино нажимает, хоть и не следовало бы пока… Сват, приподнявшись, смотрит на дверь. Делает знак: дескать, можно убирать, что осталось. Подавальщики быстро уносят остатки ужина; тут Багди встает и говорит громко: