т ее эти мысли, яркие, как цветы под весенним солнцем, но все не отрывает она глаз от двери. Боится, что вот появится кто-то — и разлетятся по ветру ее мечты, как одуванчики.
Сразу почувствовала Илонка, что беда пришла, как только Маргит появилась на пороге. Лежит и смотрит на нее в ужасе… зажала бы ей рот ладонью, да двинуться не может. Только смотрит широко раскрытыми глазами.
Тихо подходит Маргит к постели, садится на краешек, тогда лишь здоровается:
— Здравствуй, Илонка. Не спишь?
— Нет… а ты чего встала в такую рань? Не усидела что ли на свадьбе? Плохая свадьба была? Ну, рассказывай же… — теперь она все сразу хочет узнать.
— О, свадьба-то была хорошая. Да только после полуночи, как невесту причесывать, вызвали ее и украли… ну, как всегда бывает, по обычаю… Да больше невесту и не видели. Не вернулась она назад. Говорят, Красный Гоз на улице ждал, с ним она и сбежала. А вызвал ее Тарцали… или нет, вызвала тетка Пашкуй, Тарцали-то в сенях был… — хочется Маргит описать все как-нибудь так, чтобы не было Илонке смертельно больно это слышать. Собиралась она безжалостно и со всеми подробностями рассказать о свадьбе: пусть плачет Илонка, пусть мучается… Да вот оказалась с ней с глазу на глаз — и так жалко стало девку. Конечно, Маргит всегда за Марику была… да зачем они вдвоем одного парня любили? И он хорош — любил бы или ту, или эту…
Илонка моргает часто-часто, слезы закипают на глазах и скапливаются лужицей. На спине она лежит, некуда им скатиться.
Вот зарыдала Илонка и тут же затихла… лежит и снова на дверь глядит, в которую столько раз, столько раз входил Красный Гоз… Потом вдруг вскакивает с постели.
— Ах собака, ах негодяй, мошенник, подлец, обманщик, свинья, ах он… он… — слов не находя от ярости, хватает воздух ртом, начинает одеваться. С ночной сорочкой что-то не ладится, зацепилась где-то — хватает ее за ворот и одним махом срывает с себя (Илонка в ночной сорочке спит, как господа). Другую берет, дневную, да только вывертывает ее туда-сюда трясущимися руками — и снова кричит: — Обманщик, проходимец… жрал здесь, пил… целыми ночами лампу из-за него жгли, и вот тебе… Чтоб глаза его бесстыжие лопнули. Чтоб ему покоя не было ни на этом, ни на том свете, — сыплются из нее проклятия, будто град из тучи.
Ошеломленно смотрит Маргит на Илонку: никогда еще не видела ее такой, никогда не слышала таких проклятий… Однако… и вправду хороша Илонка. Кожа у нее чистая и свежая, словно росой омыта. Только пуп у нее какой-то странный…
— Ой, слышь-ка, а что это у тебя пуп-то какой?.. — но уж и сама жалеет, что спросила. Не смогла удержаться: очень уж удивительный пуп — будто слива, что сморщилась, высохла, не созрев.
— Какой? Пуп как пуп… — со злостью натягивает Илонка рубашку. Потом юбку надевает и тут же, передумав, сбрасывает ее и берет платье. Нет, она красивой будет, нарядной… назло всем… Но зачем, чего ради? Шарит по комоду, там что-то падает, разбивается — то ли ламповое стекло, то ли бутылка; снова кричит: — Ведь столько таскался за мной, столько упрашивал, умолял… сидел здесь как привязанный, и на тебе. Господи, если такого проходимца не повесят когда-нибудь, значит, нет на свете справедливости… О-о… — садится она на припечек, прячет лицо в ладонях и ревет так жалобно, что Маргит не по себе делается.
Отец входит в горницу; на пороге спотыкается, сапоги его бухают об пол.
— Э, ты чего? — спрашивает, стоя посреди горницы.
Маргит мимо него шмыгает — и в дверь. Будто на чем-то плохом ее застали.
Ей-богу, не хотела она этого. Не собиралась огорчать Илонку. Только сказать хотела, что, мол, так и так… Однако как тут скажешь? То, что случилось, само за себя говорит, и никакими словами, никакими объяснениями теперь не поможешь.
В конце Широкой улицы встречает Маргит старого Яноша Папа, который ей через Шандора Папа — крестный дед.
— Куда идете, крестный? — спрашивает Маргит.
— Иду, дочка, в одно место, по делу… — уклончиво говорит старик. Не может он ей сказать, куда идет. Потому что, едва рассвело, явился к нему Гергей Тарцали, отец двух братьев Тарцали, и очень просил: не надо, мол, раздувать эту историю с курами. Сын его их утащил, младший. Уже и полицейские были у них дважды, а этот щенок залез в ясли, и все тут… И на что только воспитываешь этих детей?.. Черт бы побрал этого Жирного Тота вместе с его свадьбой. Для двух парней кучу денег нужно, а где взять денег мужику? Словом, ущерб он возместит: пусть хозяйка выберет у них каких хочет кур или он деньгами готов отдать… Вот как было дело.
А старый Пап ответил: мол, все равно он этого так не оставит. Кто виноват, того наказать следует. Пусть засадят парня в кутузку. Раз на чужое зарится, ему это на пользу пойдет.
Потом все же передумал… Зачем рыть яму другому?.. Теперь вот идет взглянуть на тех кур — как стемнеет, пусть парнишка сам их и принесет, чтоб не говорили, что он, Янош Пап, злой человек, что нельзя с ним по-хорошему договориться. Заявление он заберет потом… скажет, на чердак забрались куры или еще куда… Ну, обо всем этом крестной внучке не расскажешь. Обернувшись ей вслед, видит, что все равно не смог бы рассказать: Маргит вон уже где, мимо почты бежит.
На почте окно открыто, проветривают. Из окна слышен треск огня в печи и голос Марцихази, который разговаривает с кем-то по телефону: «Да… у нас в деревне парни такие, — говорит, — выхватил невесту из-под носа у жениха, и поминай как звали… хе-хе-хе… ха-ха-ха…»
Идет Маргит дальше, но голос Марцихази тянется за ней, не отстает. Словно раскручивается клубок ниток, конец которого зацепился ей за юбку.
17
Одним утро приносит одно, другим другое. Кому что. Ясно, что не может утро принести всем одно и то же.
Одни с бедой просыпаются, другие — с радостью. Это уж как повезет.
— Доброе утро, мама… и славный же сон я видел! — поднимает голову с подушки Красный Гоз, лежа на припечке, где он нынче спал, ногами в угол. И смотрит на подушку, будто там должно остаться что-то от его сна.
— Тише… — шепчет мать, поднимая к губам палец. Она тоже недавно встала, волосы причесывает, сидя на постели. Она эту ночь спала на кровати, что у дверей. Где сын обычно спал, да теперь вот…
Красный Гоз вообще-то не на подушке ищет свой сон; ведь сон — это не сон, а явь. Потому что Марика здесь. Вон она спит. Осторожно, словно выходя из воды и боясь ее замутить, поднимается Красный Гоз с постели, тянется за штанами. Одевается. Не смеет на другую постель взглянуть, смотрит мимо, словно и нету там никого… хоть знает, что там Марика; это такой факт, в котором хочешь — сомневайся, хочешь — нет, а он все равно фактом останется. Потому и старается не думать об этом Красный Гоз — будто на потом приберегает момент, когда взглянет туда и окончательно поверит. Чтобы уж тогда во всей полноте открылось перед ним чудо.
Раза два, не больше, испытывал он в жизни подобное. Однажды, когда мать купила ему на ярмарке новый пиджак, а еще когда поспорил с инженером одним насчет размеров котлована и оказался прав.
Впрочем, те радости рядом с нынешней и вспоминать-то, наверное, даже не стоило — да уж как-то все нынче так славно, что Красный Гоз вроде и их заново переживает, и все-все, что в жизни было хорошего.
Старательно, словно время тянет, надевает жилет, потом пиджак застегивает. Карманы проверяет: все ли там лежит, что надо, или, может, не хватает чего. Зажигалка, табак, блокнот, карандаш… Кошелек. Стоит у припечка, цигарку скручивает и делает шаг. Закуривает. Потихоньку-потихоньку выходит на середину горницы, к столу — и тут уже поворачивается к постели, где спит Марика.
Сначала перину видит и подушки, мягкие волнистые бугры, словно сугробы снежные; и на снегу этом — рассыпанная копна черных волос. Спит Марика. Лицом к стене. Из волос лишь плечо выглядывает — больше ничего не видно…
— Я, сынок, печь затоплю, — шепчет мать, — чтобы завтрак готов был, когда встанет…
Красный Гоз только головой кивает, а глаз не отводит от постели.
В декабре, перед рождеством, светает поздно — в эту пору стоят самые долгие ночи. Но нынче тепло на дворе, небо чистое, ясное, и солнце, как встало, тут же в окно заглянуло. Лучи его по постели рассыпались, и от этого еще чернее стали волосы, еще белей и свежей плечо; теперь и подушка не сугроб уже, а сплошное сияние, в котором мягко покоится Марикина голова.
Кажется, солнечный свет чуть слышно шуршит, потрескивает, падая на постель ярким потоком. Тут еще в печи огонь запел теплым, ровным голосом. Открывается дверь: мать выходит по хозяйству. Скотина ждет на дворе: корова, поросенок, гуси, цыплята.
— Присмотри за молоком, — уходя, шепчет мать.
Сын опять лишь головой кивает в ответ.
И вдруг зашуршала перина, вздрогнули, зашевелились подушки — Марика поворачивает голову, открывает глаза. Смотрит на Йошку не мигая, словно никогда прежде не видела.
— О… это ты… — и садится. Встряхивает головой, волосы откидывает назад. Лицо у нее и всегда свежее, румяное, а теперь — словно маков цвет. Руки на перину уронив, немного вперед наклоняется, говорит:
— Что ж ты со мной не здороваешься, Йошка? — и по лицу разбегается улыбка, словно молитва.
Много хаживал Красный Гоз к Марике, но никогда не видел ни плеч ее, ни чего другого. Даже столько, сколько через волосы проглядывало минуту назад. И теперь видеть ее — такое счастье, что не умещается в груди. Словно прежде Марика лишь наполовину была сама собой и сейчас только, сидя в постели, руки положив на перину, стала настоящей, взаправдашней Марикой. Идет к ней Йошка, по пути натыкается на угол стола. Пустяки… На стуле возле кровати лежит подвенечное платье; он сбрасывает его на пол, берет Марикины руки, садится.
— Ну… значит, надо здороваться?..
— Конечно. Теперь всегда так будет… Потому что… теперь я твоя, хочешь ты этого или нет… — высвободив одну руку, обнимает парня за шею.
Далековато стоит стул, неловко сидеть Йошке. Тогда просто пересаживается он на постель, отодвинув край перины.