Пядь земли — страница 46 из 119

И оглядывает Марику с головы до ног.

— Времени? То есть… — краснеет та.

— Ну-ну, говорите спокойно. Нам друг перед другом стесняться нечего.

— О, конечно. Я так… — тихо смеется Марика. С минуту как бы прислушивается к своему смеху, потом говорит. — Я думаю, шесть месяцев.

— Вот и славно. Значит, совсем большой парень… или девка… это нам пока не дано знать, — и тоже смеется. Снова смотрит на Марику, спрашивает:

— И как вы себя чувствуете?

— Очень хорошо… — пожалуй, не так бы надо ответить. Надо бы сказать: очень-очень хорошо, особенно тогда, когда не лезут в голову всякие зеленые сладости, синие кружки… Да ведь это тоже не так уж плохо… то есть плохо, конечно, а все-таки хорошо. Как об этом рассказать? Не расскажешь, как ни старайся.

— Смотрите, будьте осторожней, деточка, у вас сейчас критический период.

Сидят они рядышком на веранде, словно не в первый раз встретились, а с давних пор знают друг друга. Марика по характеру не очень-то общительна — однако есть что-то такое в повитухе, что заставляет раскрывать перед ней душу. Все рассказала ей Марика как на духу. Про любовь свою девичью, и про отчаяние, и про свадьбу, и про то, как сбежала. Как проснулась впервые у Йошки, как глазели на нее соседи, когда вышла она во двор; и сказала, что повторись все снова, точно так же поступила бы, что не жалеет ни о чем. Даже о том рассказала, как она мужа любит.

— А муж… он вас любит?

— Очень любит.

— Уверены?

— Уверена.

— Счастливые вы люди. Дети у вас будут красивые. А теперь идемте-ка, посмотрим маленького, — встает Шара.

Марика пугается. Никто еще не видел ее раздетой, даже свекровь. Даже Йошка. И даже сама она краснеет, если случится утром или вечером, ложась спать, наготу свою увидеть; краснеет и озирается: не видел ли кто? Словно нагота ее не ей принадлежит, а господу богу, который доверил ей оберегать эту наготу от посторонних взглядов. Словно тело ее — это одно, а любовь — совсем-совсем другое. Но как-то все же оказывается, что любовь неотделима от тела, в нем прячется, то как жар под углями, то как яркое пламя… Непонятно все это. Непонятно и странно. Кажется, любит она Йошку душой — и, однако же, всем телом своим тянется к нему, обрушивается на него своей любовью, как гроза обрушивается на землю ливнем и градом… Но чего хочет от нее эта женщина?..

— Нет, нет, не теперь, после…

— Чистый вы ребенок, Марика. И у этого ребенка будет ребенок… Это же все в порядке вещей, мир так устроен. Не надо стыдиться. Ведь ваше тело не ваше теперь: оно ребенку вашему принадлежит… А вообще я вам скажу: сколько вы себя ни закрывайте, а тело через любую одежду в глаза мужчинам бросится. Что вы думаете, Йошка просто так вас от жениха увел? Ни за что ни про что? Ну, идемте живо! — берет Марику за руку, поднимает со скамеечки. Идет в горницу и ее за собой тянет.

— Может, лучше потом, когда Йошка придет… когда Йошка… — жалобно говорит Марика; повитуха же хохочет только, и вскоре смех ее доносится уже из горницы.

Время идет к шести; куры все проворнее носятся за падающими с шелковиц ягодами, да и ягоды стали падать чаще. Теперь вдобавок и поросята, все четверо, бегают от одного дерева к другому: втягивают ягоды, даже рот почти не открывают.

Стукнула о ворота мотыга; свекровь возвращается домой. За спиной, в высокой корзине, трава, листья турнепса; юбка подоткнута еще с утра, когда шла по росе. Снимает мотыгу с плеча, входит во двор, захлопывает калитку спиной.

Наседка сразу поворачивает к ней; за ней цыплята бегут, пищат, толкаются. Крохотные следы-крестики остаются в пыли. Словно тайное письмо какое-то. Таким вот письмом написаны были скрижали Моисея… Остальные куры тоже наперегонки мчатся к хозяйке; поросята сюда же трусят; окидывает их хозяйка строгим взглядом — не считает, а так, проверяет, все ли здесь. Вот только где Борка?

— Борка! Борка! — кричит.

Телка выходит из хлева; копытами постукивает, ушами прядет, ресницами часто моргает. Все, видно, в порядке… Обо всем позаботилась Марика. Бросает свекровь корзину на веранду. Подходит к колоде — в ней свежая вода. К поилке для кур идет — и там вода чистая. Еще на уток взглянуть; для них за хлевом место отгорожено. Им нельзя во дворе быть, пока шелковица осыпается. А то наедятся, и в ноги им вступит.

Открывается дверца веранды, повитуха выходит, за ней Марика.

— Матушка. Пришли, матушка? — радуется Марика.

— Пришла…

— Это ваша свекровь? Какая милая… Здравствуйте, тетенька, — подходит повитуха, смотрит ласково. Всем она умеет угодить.

— Я это, я… По каким делам у нас? Вроде бы рановато еще…

— О, я так просто заглянула. Вам не обязательно меня звать, жалованье ведь мне и так идет… Поговорили мы немножечко с Марикой о том о сем. Верно, Марика?

— Ну и хорошо… Посидите еще у нас. Теперь втроем побеседуем, — говорит свекровь. Развязывает платок, встряхивает его, повернувшись к огороду. И вдруг встревоженно оборачивается к Марике. — А закваску ты поставила?

— Конечно, — отвечает та.

— А то нам завтра хлебы печь, — объясняет свекровь повитухе. Вздыхает. И начинают литься из нее жалобы. Не то чтобы с отчаянием она говорит или хотя бы с упреком к судьбе: просто перечисляет то, что есть, что мешает спокойно жить, о чем приходится думать изо дня в день:

— Одна беда, милая: не хочет Ферко Тот развод давать. А пока нет развода, эти бедняжки обвенчаться не могут. Так и живут друг с другом, как нехристи. Это бы и ничего еще, да в сентябре ребеночка ждем, его окрестить надо… Придется, стало быть, на материно имя крестить. А это тоже грех перед господом…

— Не хочет давать развод? Чего же он хочет?

— Чтобы Марика к нему вернулась или пусть оплатит расходы на свадьбу да за адвоката.

— Но ведь это… ужасно!

— То-то и оно… Такая вот на нас напасть свалилась.

— И он еще обратно ее зовет!

— Ну да. Или плати. Они чуть не всю деревню позвали на свадьбу, поили, кормили — а мы плати. А еще адвокат сказал, что, если Ферко согласится-таки развод дать, все равно это нам обойдется в двести пенгё, а то и больше. Ну, это бы мы еще выдержали как-нибудь. А если не согласится… Столько нужно заплатить, что и подумать страшно. Таких денег во всей деревне-то поди нет. А к сентябрю развод должен быть, хоть умри….

Молчит повитуха. Ничем не может она утешить этих женщин. Много чему учили ее в свое время: и охране детства, и охране материнства, и даже охране семьи… Да не учили, как в таких вот случаях поступать. Что делать, когда и права будущего ребенка надо отстаивать, и при этом общественные устои не подрывать… Но что-то все же надо сказать им. Какую-то надежду дать, ободрить.

— Не отчаивайтесь, положитесь на меня. Что-нибудь придумаем, — говорит Шара Кери и встает, прощается. Обещает теперь чаще заходить. И, идя к воротам, думает: тяжкий грех возьмет она на душу, если не найдет, как помочь этим славным, чистым людям.

5

Теплое, росистое утро стоит над землей.

Мужики завязывают котомки, встают; кто цигарку скручивает, кто пьет. А те, кто впереди, уже стоят между ручками тачек, с плеч у них лямки свисают.

— Эй, чего вам не сидится? — кричит один мужик, Сито, он еще дожевывает шкурку от сала и котомку затягивает.

— Давай шевелись, а то суббота скоро. Будете спрашивать, мол, где же заработок?.. — кричит в ответ Красный Гоз и плюет в ладони.

— Тебе-то что горевать? Тебе и свадьба дешево обошлась, — поддевает Красного Гоза кореш его, Тарцали, и тоже впрягается в лямку. Народ смеется. Это уж точно, это все знают. Да не каждый посмеет Красному Гозу в глаза это сказать.

— Ну, двинулись! — кричит старшой, Шандор Силаши-Киш. Здесь каждый, если хочет что сказать, кричит во всю глотку. Никто не шепчет, никто не мямлит. Или кричат, или вообще помалкивают. А причина в том, что грудь-то сдавлена: лямка целый день плечи оттягивает.

Наконец-то начались земляные работы. Насыпь надо сделать под свинарник. Работа хорошая: тридцать восемь филлеров за кубометр. К тому ж и тачку с землей больше приходится под гору везти, чем в гору. Потому что решено было свести под насыпь целый курган. Местность вокруг — как стол: в ясную погоду третью деревню видно. Кое-где лишь тополиная роща темнеет или лесок из акаций. Издали — словно пучок травы торчит. А самой травы вокруг нету: все съедают, вытаптывают помещичьи лошади да свиньи. Дальше, на востоке, горы синеют. Или чернеют — смотря по времени, по погоде. Словом, курган этот здесь — один на многие километры, да вот и его сводят. Будто покоя он не давал кому-то.

Каждый мужик в окрестностях курган этот словно бы собственностью своей почитал. Скажем, как звезды на небе или колокольню. И теперь, когда они копают его и увозят, тачку за тачкой, будто бы от сердца что-то отрывают. Будто беднее становятся с каждой тачкой, с каждой лопатой. Правда, заработок ожидается неплохой — да ведь насыпь эту можно было бы и как-нибудь по-другому построить. Рядом взять землю, из канав. Лопатами. Только господ ведь иногда сам черт не поймет.

— Кто знает, что за люди насыпали этот курган в древние времена… — говорит Тарцали, который с тех пор, как вдова Пашкуй тещей его стала, любит иногда насчет истории высказаться.

— Наверняка не господа это были, а мужики, — отвечает Красный Гоз. И дальше работа идет в молчании. Свежий, густой запах разрытой земли уже через минуту сгорает, улетучивается под жарким солнцем. Меняется и цвет ее: быстро сереет, тускнеет. Да и весь курган, вспоротый заступами, как бы умирает на глазах. А ведь до сих пор он стоял здесь как молчаливый памятник давних времен, свидетель истории. Шандор Силаши-Киш, например, утверждает, что когда-то тут крепость была с земляным валом. А Тарцали от тещи своей слышал, что стояла тут церковь. И поэтому здесь даже клад, может, есть… В старые-то времена много денег было у духовенства… Об этом думают сейчас, работая лопатами, мужики. Сито молодых волов хочет купить, если ему клад попадется.