[20] вычитал, в каком-то романе.
— Понимаю, преподобный отец, понимаю. Одно в толк не возьму: почему именно кит Иону проглотил. Ведь кит такой противный, будто лягушка или змея. Б-р-р-р… — вздрагивает вдова. И представляет кита уже не в виде огромного леща, а в виде лягушки. Лягушек же она в последнее время на дух не переносит. До того, что чуть в обморок не падает, когда какой-нибудь лягушонок на ногу ей прыгнет в огороде.
Смотрит проповедник растерянно в чистые глаза вдовы, глубокие, как колодец на солончаках. Колодец, в котором где-то на самом дне отражается кусочек голубого неба. Как заглянуть в эти глаза, понять, что там? Никак не заглянешь. Человек он бедный, забот по горло, жалованье маленькое, землю его мужики обрабатывают исполу и воруют при этом безбожно. У проповедника, говорят, много. Да тут еще сына младшего исключили из гимназии… А эта упрямая баба привязалась как банный лист… Требует чтобы он растолковывал ей какие-то старые легенды… Когда у него голова и так кругом идет.
— В воскресенье я буду об этом говорить в своей проповеди, — утешает он вдову. Воскресенье еще далеко: может, забудет вдова к тому времени про Иону…
Однако не забыла вдова. Пришла в молельню, всем своим видом словно напоминая про обещание; во время проповеди сидела, напряженно вытянувшись, ожидающе смотрела на проповедника.
Проповедь получилась хорошей, длинной — но вдову все равно не удовлетворила. Говорилось там обо всем на свете. Кроме того, из-за чего она мучилась вот уж сколько времени. Почему все-таки рыба, а не доска или бревно?.. Неужто никто не может ей этого объяснить? Думала: если найдет ответ на этот мучительный вопрос, то сразу вернутся прежние спокойные дни и мирные ночи.
Да, есть ведь еще Марцихази, почтмейстер. Он все знает; он даже стихи умеет сочинять. Например, написал стих про свадьбу Ферко Жирного Тота. Как бишь там…
Веселится весь народ,
Свадьба пышная идет.
Лишь невеста вся в слезах,
А Гоз крадется в воротах,
С острым топором в руке,
С хитрым планом в голове.
«Уведу я милую,
Если надо, силою».
Невеста вышла на крыльцо
Освежить от слез лицо.
Во дворе фонарь горит,
Снег сугробами лежит…
Красный Гоз невесту — хвать!
И скорее прочь бежать.
И ушли они вдвоем,
Бросив свадьбу с женихом…
Там и дальше что-то было, да вдова не помнит. А то, что помнит, все повторяет про себя, пока идет до почты. Поставив на стойку локти, наклоняется к окошечку, заглядывает внутрь.
Сегодня понедельник, у почтмейстера это, можно сказать, день отдыха: работы по понедельникам мало. Вот и сейчас сидит он за столом и играет со своей вставной челюстью. Верхней. Оттянет ее вниз, потом на место подтолкнет. Заметив посетительницу, со стуком захлопывает рот, поднимается со стула. А вдова стоит в растерянности: не поймет, подмигнул ей почтмейстер или просто глаз у него дернулся.
— Хочу у вас спросить, господин почтмейстер…
— Ну-ну, спросите, — говорит почтмейстер и подходит к окошечку. Вдова смотрит с минуту на волосатую его руку, потом, глотнув слюну, говорит:
— Скажите мне, пожалуйста, господин почтмейстер… когда пророка Иону по дороге в Тарс с корабля сбросили, оказалась там большая рыба, кит, она его и проглотила. И сидел он в рыбе три дня и три ночи. А когда прошло эта время, рыба и выкинула его на берег. Скажите, как это надо понимать?
Марцихази так и сел от удивления; смотрит во все глаза на бабу. Тихо на почте. Но тишина эта словно бы ходит между ними, то к одному, то к другому.
— Ладно, так и быть, я вам объясню, в чем тут дело. Слушайте. Стало быть, на берегу океана, где Иона жил, корчма стояла. Называлась она «Рыба-кит». Ходили туда корабельщики тоску развеять. У Ионы в то время тоже горе случилось, жена снюхалась с каким-то таможенником. Короче говоря, пришел он в корчму и пил без просыпу три дня и три ночи. А когда дошло дело до расчета, оказалось, нет у него ни гроша. Хозяин, однако, шутить не любил: схватил он Иону за шиворот и выкинул на берег. Вот оно как было, ясно? Так и надо это понимать.
Тут Марцихази встает и идет к телефону: звякнуло там что-то. «Алло, алло», — говорит и то вытаскивает, то обратно вставляет в аппарат какой-то стерженек. Когда говорит «алло», верхняя челюсть у него подымается с опозданием, будто к нижней прилипает.
Выходит вдова на улицу сама не своя. Смотрит вокруг со страхом: господи, да неужто нет в деревне ни одного умного человека? Чего ожидать от других, если эти не могут объяснить? Надо ж такое: корчма «Рыба-кит»… И что три дня пил без просыпу!.. Нет, она не успокоится, пока это дело не раскроет; хоть ноги в кровь сотрет…
А для чего существует Шандор Пап, санитарный инспектор и похоронный агент, если не для того, чтобы такие вещи знать? Шандор Пап — тоже мужик умный. Если б не был он умным, то не выучил бы все стихи Петефи наизусть. Ишь ты: пророк — и чтобы пил три ночи! И чтобы из корчмы его выкинули на берег! Ну и ну…
Идет вдова к Шандору Папу.
Шандор Пап, как известно, за центнер пшеницы в год еще и часами на колокольне ведает. Проверяет их по радио, заводит, смазывает. Если сломается что, ремонтирует. Дома у него радио есть; да он никогда ничего не слушает, кроме сигналов времени. А что слушать? Песни Шандор Пап лучше умеет петь, чем по радио. Причем поет тогда, когда хочется. Однако часы на колокольне то и дело по радио подводит, потому что никак они согласно не хотят идти. То часы отстают, то радио.
Так что почти не бывает дня, чтобы Шандор Пап не взбирался на колокольню. Чаще всего — к вечеру, когда бабы ноги моют, или же утром, когда они встают, ходят по двору, у забора присаживаются, руками машут, отгоняя кур, поросят.
Жене своей Шандор Пап говорит: дескать, с часами прорва работы, — а на самом деле есть у него одна тайная страсть. На колокольне прячет он большой военный бинокль, который делает для него доступными все тайны дворов, садов, сеней, даже горниц. Выглянет, например, на южную сторону и видит, что делается в спальне у священника; да так хорошо, что даже портрет Кальвина на стене может рассмотреть. Видит, как жена священника, встав с постели, умывается, одевается, причесывается, как к зеркалу садится, рассматривает в зеркале плечи, подмышки. Она-то думает, что никто ее не видит… Да что думает: даже и не думает об этом, и так знает… Словом, положение очень даже пикантное. Но знает об этом только Шандор Пап… Впрочем, иногда кажется ему, будто женщина тоже знает, что он за ней подглядывает. Ведь то и дело поворачивает она лицо в его сторону, и лицо это оказывается так близко, что Шандор невольно отшатывается. А она словно нарочно для него старается. Приподымает груди на ладонях, и соски розовеют меж пальцами, словно розовые бутоны. Недавно вместе со служанкой мозоль у себя рассматривала, ковыряла; а как-то в одних крохотных трусиках гимнастику делала под музыку, что по радио передавали.
Это в одном лишь окне.
В доме секретаря правления Шандор Пап видит лишь кухню, и то если дверь в нее открыта. Ну и двор, где хозяева завтракают, обедают. Вообще-то секретарь — холостяк, а такие Шандора Папа не очень интересуют. Вот зато в учительском доме есть на что посмотреть.
Квартира учителя, который одновременно и директор школы, находится на противоположной стороне улицы, на втором этаже, над классными комнатами. «Да, вот эта баба в моем вкусе», — думает Шандор Пап и дрожащей рукой торопливо наводит бинокль на окно, четкость устанавливает. Чтобы как можно яснее все разглядеть. Потому что жена учителя в самом деле красивая женщина, жгучая брюнетка. Вообще-то она из румын: оттуда и белоснежная кожа, и лицо, слегка увядшее, но и увядшее словно бы специально для того, чтобы вся свежесть перешла в плечи, в руки. Да ведь Шандор Пап давно уж из того возраста вышел, когда человека волнуют женские лица. Для него радость — в формах, линиях. Ну, еще в рифмах, что набегают, как морской прибой. В песнях, никогда прежде не слышанных. В женских поцелуях, кружащих голову, навевающих мысль о бесконечности…
Видит он в бинокль и дом резника; но туда он не любит смотреть: как ни взглянешь, то сам резник, то одна из его дочерей идет через двор в уборную или из уборной… Словом, что ни окно, то что-нибудь другое. Господи боже, и чего только не видит он с колокольни! Словно прячется в каждой комнате, таится в каждом зеркале, и зеркало раскрывает перед ним все, что скрывает одежда… Ветер гуляет по улицам, по дворам; мужики, бабы ходят еле-еле, почти ползут, словно земля стала невероятно скользкой у них под ногами. Колышутся юбки, покачиваются округлые плечи… А когда насмотрится Шандор с южной стороны, переходит на западную; отсюда виден ему Кереш. Нынче здесь одна лишь картина заслуживает внимания: толстая Поцокиха стаю утят в речке гоняет. В руке — прутик, юбка узлом завязана спереди… Остальное — дело фантазии.
А фантазии у Шандора Папа хоть отбавляй. Фантазия и за бинокль его надоумила взяться… Однако Поцокиха из воды собралась вылезать; уцепилась за свисающую ветку тополя — та обламывается. Хватается за ветку ивы, и та ее не выдерживает. И баба медленно погружается в воду. Никогда бы не поверил Шандор Пал, что у нее зад такой тяжелый. Будто из глины или из золота… Неизвестно, сколько бы любовался он еще барахтающейся Поцокихой — да тут вдруг заскрипели ступеньки на лестнице. Кереш, вода, Поцокиха — все пропадает из бинокля, и сам бинокль ложится в тайник, между шестеренками часов. Шандор Пап, поплевав на ладони, начинает заводить пружину. В этот момент и появляется в люке голова вдовы Пашкуй.
«Здравствуйте», — хочет сказать вдова, еле дух переводя от долгого подъема. Хватается за железный поручень около часового механизма; лицо — красное, глаза блестят в полутьме. Раскрывает рот, а сказать ничего не может. Лишь смотрит на Шандора Папа. Сердце у нее бьется где-то и в ногах, и в руках, и каждый удар еще отдается дополнительно в животе.