Пядь земли — страница 60 из 119

— А ты чего черешню направо-налево раздаешь? Много ли там осталось? Сами бы небось съели…

— Эй… старый ты дурень. Сам-то ты не к ним ли на шелковицу все лазишь? Не стыдно тебе? Чужое жрешь, а свое жалеешь? Видно, разум отнял у тебя бог на старости лет, вот что я тебе скажу…

Что остается старику? Швыряет шаровары на скамейку, берет корзинку — и в сад.

А Гозиха уже чистый передник повязала к зятю идти; тут Сокальиха кричит из-за забора:

— Подите-ка на минутку, соседка!

«Чего ей опять надо?» — думает та, но все ж подходит.

— Держите, соседушка, черешню. Вот. Я еще в саду хотела Марику угостить, да руки были заняты. Пусть покушает. В такое время, наверное, хочется ей чего-нибудь вкусненького… — и протягивает полную тарелку черешни.

Гозиха уже жалеет, что плохо про нее думала; теперь не знает, как и благодарить.

— О… вот славно-то… Дай вам бог здоровья за вашу доброту, за ласку… — очень уж рада она, что не надо к зятю идти: вот он уж поистине жадный, чисто собака на сене. Ну а до чужого, конечно, охотник большой…

Марика уж не столько черешне рада, сколько соседкиной доброте. Подарку. С тех пор как она замужем, словно бы весь мир лишь вокруг нее одной вертится… все обрадовать ее, угодить ей хотят.

А как зазвонили к службе, пришла к ним Тарцалиха, мать Йошки Тарцали, кореша Красного Гоза.

— Зайду, думаю, кума, погляжу на вашу невестку. Молоко-то у вас есть?

— Есть, кума. Корова недавно отелилась.

— Ну, я ведь так спросила… А то б я прислала немножко — молочка там, творожку. Слыхать, Марика-то на сносях, как и наша Пирошка. Ей молоко полезно. Требует, значит, ребенок-то…

Уж так в деревне заведено: если молодая баба ждет ребенка, то все стараются ее чем-нибудь угостить. Бабы ведь знают, что в такое время то одного, то другого хочется. Стыдливые — те про себя свои желания держат, а посмелее — прямо говорят. Да что говорят — берут, что захочется. Бабе на сносях все позволяется.

Особенно сильными становятся желания по воскресеньям; по воскресеньям и угощения обильнее… В церкви звонят второй раз; Юхошиха, мать Марики, как раз обед ставит на плиту. Жареный цыпленок нынче на обед; к нему немного лапши она добавляет, а мясо выдерживает в горячем жиру. И еще молодую картошку готовит на обед, с петрушкой. Готовит и думает: Марика, бедняжка, так любила цыпленка с молодой картошкой… Бог знает, какой у них обед нынче… Надо ей послать что-нибудь. Пупок. И голову. Пусть полакомится; она эти кусочки уж так любила… Дитятко мое ненаглядное… Никто, поди, и спросить-то не догадается, хочется ли ей чего… Обязательно пошлет она ей сегодня гостинец; вот только когда лучше: сейчас или ближе к вечеру?..

И сейчас пошлет, и к вечеру — решает она в конце концов. И даже удивляется, как это ей раньше в голову не пришло? Кричит:

— Мишка! Ты где, Мишка?

Мишке, младшему брату Марики, весной стукнуло тринадцать. Так что теперь ему почти четырнадцать, как он сам говорит. На занятия допризывников он нынче не пошел: на стекло напоролся намедни, теперь хромает, на пятке ходит.

— Возьми-ка, снеси Марике яблок, — говорит мать и дает ему корзинку.

Хороши на вид эти ранние яблоки, а на вкус — вода водой. Только что в зеленовато-желтой оболочке. Ну ладно: не сами яблоки ведь важны; тут вид их важнее. Потому и тащит Мишка корзинку по улице гордо, будто бог знает что там у него. Не вешает ее на локоть, потому что так бабы носят. Мужику или парню такое не к лицу. Это только бабы да девки — словом, слабосильный народ — все на локоть берут: бидон, корзину, флягу, а мужчины тащат в руке. Будто так просто взяли, подхватили, на другое место переставить. Если далеко нести: скажем, воду от артезианского колодца, — так возьмут веревку, на плечи повесят. А на локоть брать — это уж нет…

Так идет Мишка по улице и рассуждает, что́ полагается мужчине, что́ не полагается; конечно, не вслух рассуждает, а про себя. Все это ему очень важно, потому что Мишке вот-вот четырнадцать лет исполнится, значит, скоро станет он настоящим парнем. А все, что было, — это для него не что иное, как детство. Изо всех сил старается Мишка похоронить свое детство, чтоб и следа от него не осталось. Только дело это ох какое нелегкое: не хочет уходить детство, то здесь прорвется, то там. Мишка — парень умный и понимает, что быстро это не делается. Однако все равно ему стыдно, когда вспоминает, например, как однажды, в четвертом классе, вызвал его учитель: «Михай Юхош! Расскажи-ка десять заповедей!»

Мишка, конечно, рассказывает. Такие вещи он назубок знает, даже и сейчас. Первая заповедь: «Не сотвори себе кумира» (Мишка не знает, что такое кумиры, и думает, что это ряженые, которые пляшут и кривляются на свадьбе). Или нет. Это вторая. А первая: «Я есть господь бог твой, да не будет у тебя других богов, кроме меня». (Это он всегда говорит со страхом, потому что среди заповедей есть и такая: «Не повторяй всуе имя божье», — а тут еще другие боги. Ух!) Третья заповедь — это как раз она и есть, насчет того, что нельзя всуе имя божье повторять; четвертая — «Помни день субботний»… Еще бы он субботу забыл! По субботам ведь в именье платят, когда на поденщине работаешь. Причем платят поздно вечером. А иногда даже в воскресенье, к обеду. Пятая заповедь: «Чти отца твоего и матерь твою». А что, он чтит, если уж на то пошло. Попробуй не чтить: такую затрещину получишь» что искры из глаз посыплются. Шестая заповедь — «Не убий». Ну, это ясно. Мишка никого не убивал и не собирается. Еще чего не хватало. Седьмая заповедь…

И тут ему жарко становится.

От стыда голову наклонил и ноги стал волочить по земле.

Корзинку перехватывает другой рукой; все равно стыдно, чуть не до дрожи. Ну как он мог таким болваном быть, таким ослом («И-а, большой осел, ты зачем в школу пошел?»), чтобы эту заповедь забыть? Он, правда, все наизусть выучил, с закрытыми глазами мог рассказать — а вот поди ж ты, как раз когда спросили и инспектор тут же сидел, Мишка подумал, что заповедь неправильно написана. Как бишь там было? «Не предавайся блуду!»

Непонятная заповедь… Что это такое может быть?

— Ну, так как же, Михай Юхош? Не знаешь? — спрашивает инспектор.

А Михай Юхош в эту минуту словно бы чувствует ответственность за все заповеди и за все ошибки в них. Легла на него огромная задача — исправить ошибки праотцев.

— Седьмая заповедь: «Не предавайся блюду!» — говорит он. И словно душу вкладывает в эти слова…

Ну и хохот же стоял в классе! До сих пор в ушах отдается. Вот и это воспоминание хорошо бы забыть, схоронить вместе с детством. Теперь-то уж он знает, какая тут разница… а все-таки, как слышит эту заповедь, каждый раз приходит ему в голову свадьба у Жирных Тотов и как гости брали руками курятину из общего блюда. И еще как зимой подавала мать вареные колбаски на блюде, и он, Мишка, изо всех сил старался не показать, что ему все блюдо съесть хочется…

Однако вот уже и дом Красного Гоза. Еще в калитке Мишка протягивает вперед корзинку с яблоками — чтобы сразу было видно, зачем он пришел.

Зять его (Мишка зовет его Йожи: просто Йошкой звать неловко как-то) сидит на крыльце, без рубашки, в одних трусах. Ноги в тазу с водой держит. Курит, ладонью шлепает по спине, мух отгоняет.

— А, родственник… Здорово, с чем пришел? — спрашивает Мишку.

— Матушка вот яблок прислала…

— Хорошо сделала. А ну, давай их сюда, попробую, что за яблоки.

Мишка протягивает корзинку; Красный Гоз берет, не глядя, одно яблоко, протирает его пальцами, потом еще трет о свою голую грудь и с хрустом раскусывает.

Так вот и идет воскресенье у Красных Гозов.

Снова звонят в церкви в два колокола, потом обрывается звон. Кто собирался на службу, тот и так уже пошел, а кто не собирался, тому звони не звони…

От Красных Гозов никто в церковь не идет.

Матери некогда, да и вообще она не очень-то туда ходит: когда уж ей… А сын ее и так всю неделю тачку толкал… Хоть в воскресенье отдохнуть чуть-чуть, побездельничать, помыться, почиститься, поесть вдоволь, покурить; Марике так и совсем не стоит. В прошлое воскресенье вот с одной бабой в церкви обморок случился. Словом, куда уж Марике в церковь. Боится она туда идти.

Не идут в церковь ни Тарцали, ни Сито, ни Силаши-Киш — никто из землекопов. И не только нынче: они и зимой не ходили — одним словом, совсем не ходят. С церковью у них так же плохо дела обстоят, как, скажем, с кружком чтения. Все время зовут их туда зажиточные мужики, заманивают: мол, и платить много не надо, гроши какие-то — а все равно не ходят. И в церковь не ходят. Хоть здесь вовсе платить не надо. Все равно: церковь — это для крепких хозяев. Да для тех, у кого времени много.

А вообще-то большой разницы в хозяйстве между ними нет. Даже у самых богатых мужиков в деревне — хольдов семьдесят, восемьдесят всего земли; таких всего трое или четверо. Остальные — с десятью, двадцатью хольдами. С пятью. Даже с четырьмя… А все-таки те, у кого и этого нет, не ходят ни в кружок, ни в церковь.

Правда, если не могут они добиться решения по каким-нибудь своим делам ни в правлении, ни у адвоката, то идут в священнику. Скажем, если прошение надо написать или еще что. Священника бедняки уважают, даже любят по-своему; да ведь уважать — одно, а в церковь ходить — другое. Ну конечно, нельзя сказать, что совсем они там не бывают: бывают, отчего же. Например, в предновогодний вечер — церковь тогда полным-полна, яблоку негде упасть. Даже в притворе народ стоит… Или когда кто-нибудь из родственников помрет. Или женится… Есть такие, кто в церкви лишь на собственной свадьбе был. Это в первый раз. А во второй раз будет, когда принесут его туда со свечами. Во второй и, стало быть, в последний.

Понятно, что и налог церковный не очень-то охотно они платят, хоть платить и приходится. Потому что налог этот собирают, как все прочие налоги. С того, конечно, кто способен заплатить. Да только и тут есть люди, которые свои недоимки в могилу уносят.