— О, ты не думай, ты тоже хорошо выглядишь. А пятна пройдут, не бойся. Чего-то тебе не хватает, да я не знаю чего. Я перепишу потом, что мне повитуха велела есть… Вы повитуху-то новую позовете?
— Да. И свекровь так хочет… — опускает Пирошка глаза. Не может она к этому слову привыкнуть: свекровь.
А Красный Гоз с Тарцали беседуют о своем. Нелегко рассказать, где о чем идет разговор. Примерно выглядит это так:
Б а б ы: «Нет-нет, я все могу есть, вот только корочку хлебную не могу. Даже притронуться не могу к ней пальцем, а притронусь, мурашки бегут по коже». — «Интересно, А я вот намедни полола в огороде, выдернула молочай — и вдруг как ударит в нос пивной дух. И так захотелось вдруг пива, так захотелось…» — «Да-да, это уж так. У меня вот с черешней было такое, нынче утром». — «О, у вас разве нет черешни? А я думала, есть. Как-нибудь пойду утром, принесу тебе»…
М у ж и к и: «В общем, кореш, знал бы, не стал бы я трогать эти бабы. Да понимал: все равно надует он нас при замере, как всегда. Пусть, думаю, не из нашего скостит, а из своего». — «Э, не беспокойся, кореш, об этом. В этот раз не надул, так в другой раз обязательно надует, за ним не станет». — «Ну, и посмеялся же я, когда он на твой кулак налетел»…
Все говорят одновременно. Будто птицы щебечут на веранде без умолку. А тут еще утки крякают возле хлева, наседки кудахчут, цыплята распищались перед сумерками. Поросята чуют запах падающих шелковичных ягод и стараются дверцу загона выломать.
Марика с Пирошкой совсем уж на шепот перешли; косятся на мужей, ближе наклоняются друг к другу.
На веранде скамеечки есть, да и стулья можно вынести из сеней или из горницы, а они все же сидят на пороге. Каждой хочется узнать, что другая чувствует. Как другая это переносит. Потому что у всех баб по-разному это бывает…
Поздно ушли Тарцали с Пирошкой: тень от шелковицы протянулась уже через весь двор, будто вода пролилась из перевернутого бидона; Марику так освежил этот разговор, словно в прохладной воде она искупалась. Приятный вкус остался во рту. А ведь в девках совсем не дружили они с Пирошкой. Просто здоровались, встречаясь, и все. А теперь Пирошка кажется ей такой близкой, словно выросли вместе. Даже еще ближе, потому что в ней как будто есть что-то от нее, от Марики. Словно Пирошка немножко живет ее жизнью, носит ее ребенка, а Марика помогает Пирошке носить ее бремя…
Теперь можно и к родителям идти. Да только переодела Марика платье (вдруг прохладно станет вечером), как пришла к ним повитуха. И не одна. Впереди себя пропустила она в калитку подростка в гимназической фуражке, в коротких штанах, в куртке со шнурами.
— Привела вот сына вам показать, — говорит. — Поздоровайся с тетей, дядей, представься, — и легонько подталкивает мальчика вперед.
Тому на вид лет тринадцать; красивый паренек, крепкий. От матери в нем, пожалуй, только глаза — большие, голубые, быстрые. С поволокой, как на ранних яблоках, отдающих легким винным привкусом… Делает он шаг вперед и, смутившись, смотрит себе под ноги. Не знает, что сказать. Если «целую ручки», так еще обидятся: это ж не господа все-таки… Такому его в интернате не учили, и у матери он забыл спросить.
— Ну, здорово. Как зовут-то тебя? — спрашивает Красный Гоз и подает мальчику руку. Решительным, твердым движением. Вот это — другое дело. Сразу все становится просто.
— Фери Кери, — говорит мальчик и вскидывает голову. Будто увереннее себя почувствовал, свое имя назвав.
— Хорошее имя. Дай тебе бог счастья. Кем же ты хочешь стать, когда вырастешь?
— Инженером.
— Жаль. Лучше уездным начальником. Или хотя бы секретарем правления. Чтоб был наконец и среди господ один порядочный человек. Из наших, значит… Ты ведь за нас будешь? За мужиков? — и протягивает мальчику сигарету. А тот так засмотрелся на крепко сложенного молодого, мужика с умным лицом, что и сам, пожалуй, не заметил, как сигарета оказалась у него во рту. Даже мать не сразу успевает сообразить, что к чему, и лишь через минуту всплескивает руками:
— Боже мой, Фери! Ты что делаешь?
Фери не отвечает, молча показывает ей зажженную сигарету.
— Ребенок же. Нельзя ему еще курить, — объясняет повитуха Красному Гозу.
— Ерунда! Я в его возрасте дымил как паровоз.
— Нет-нет, как же можно…
Сын приехал к матери на каникулы. Привезла она его в деревню вчера; привезла, можно сказать, втайне. Если кто и видел, все равно не знает, кто он и чей. К Красным Гозам она пришла как бы для пробы: как примут, как отнесутся… А те и виду не подали, что здесь что-то не так.
Мальчик знает уже, что он не как все; знает, что нет у него отца — есть лишь его добрая, красивая мама. И держится он соответственным образом: всегда настороже. И с приятелями, и со взрослыми. Немало он настрадался, пока научился твердо стоять на земле, готовый в любой момент прыгнуть, укусить, если надо, или ударить головой в живот, как молодой козел. А в то же время уметь быть благодарным за доброе слово, за ласку. Склонить голову, когда теплые слезы радости падают в грязь или в пыль под ногами.
Вот он уже сидит рядом с Красным Гозом на перилах, курит сигарету — вообще-то далеко уже не первую в жизни — и ногами качает.
— Ну, что с разводом? — спрашивает Шара Кери у Марики.
— Ох, не знаю, что и будет! Йошка, правда, сказал, что не уступит, не будет платить Тотам ни гроша… да теперь уже другое говорит. Мол, если ничего не выйдет, продаст Рози, ссуду возьмет в кооперативе вместе с матерью… только бы уж кончилось все это… Нам уж все равно: пусть хоть ничего не останется. Наживем еще, да и Борка подрастет вместо Рози… Правда? — говорит Марика; об этом они как раз толковали вчера с Йошкой перед сном.
— Конечно, конечно, Марика. Не хочешь сломаться, умей и гнуться, — соглашается повитуха; еще о чем-то они говорят, но уже шепотом. Насчет того, что чувствует Марика и все такое; это уже и не о Марике, считай, речь, а о будущем ребеночке.
— А у нас в классе был один мальчик, так он всегда дразнился, что из меня только полчеловека будет, потому что, дескать, пол-имени у меня… Так я его раз так отлупил на перемене, что чуть из гимназии меня не вышибли… — рассказывает он Красному Гозу; мать одним ухом прислушивается к его словам.
— С ними, брат, по-другому надо. Вот послушай-ка меня. Правой ногой наступи ему на ногу, левым коленом бей, а кулаком тут же шарахни в подбородок… Вот как надо. И синяков не останется, и больше он и сопротивляться не будет. А кулаками зачем махать? От этого проку мало.
Да, в хорошие руки попал мальчик, это уж точно.
Проходит воскресенье, некогда уже идти к Юхошам.
Да тут, только начало темнеть, сама Юхошиха прибежала.
— А я не знаю, что и думать. Пришла вот спросить: уж не случилось ли чего…
И к дочери наклоняется, спрашивает тоже шепотом:
— Как ты себя чувствуешь, Марика?
— Хорошо, мама. Не успели мы к вам: сначала Тарцали с Пирошкой пришли, а потом повитуха сына привела… Какой у нее сын: большой, красивый… видели б вы, мама!
Да, долог день, а все же воскресенье проходит быстро. Еще и косу отбить надо, и молоток осмотреть — не болтается ли ручка. Укрепить насадку; брусок приготовить с сумкой… Пока управились, и вечер наступил.
Теперь поужинать — и на боковую. Еще вот только минуточку посидеть у калитки, выкурить последнюю цигарку, глядя, как по-за деревьями крадется бочком луна.
Нынче полнолуние; в такое время особенно не хочется уходить спать. Йошка с Марикой сидят рядышком на скамейке. И мать стоит тут же, в калитке, сложив руки под передником; лунный свет, желтый, как абрикосовый сок, льется ей на ноги.
— Святой Давид портянки сушить развесил, — тихо говорит Марика, глядя на луну. Лучистые снопы протянулись оттуда до самой земли.
— Да… А когда мороз, он на скрипке играет, — вторит ей муж.
— Давайте, детки, ложиться, — зовет их мать.
— Это точно, — отвечает сын и вынимает часы из кармана рубашки: он теперь без пиджака, в одной рубашке ходит. Смотрит, повернув циферблат к свету луны. Девять часов. Пора, пора спать.
По переулку трусцой бежит собака, поджав хвост, озираясь по сторонам. У соседей, у Сокальи, калитку запирают на ночь. А чего там запирать-то! Чтоб нужду их, что ли, не украли? У господина Берната, в угловом доме, кегли стучат. Ремесленники, наверное, играют там при свечах. Странно слышать этот стук, разносящийся по пустынным улицам. У соседей, что сзади Гозов, гремит ведро, вода плещет. Ноги моют, должно быть, или посуду после ужина. У них всегда допоздна с ужином тянут. А с луны все льется Давидов псалом, или, может, портянки его колышутся на ветру… здесь, на земле, теплый воздух не шелохнется, покой и тишина — а на луне-то, может, буря как раз бушует…
— Ну, пошли спать.
— Сейчас, мама… — так хорошо сидеть под луной, рядом с Марикой. Куда-то далеко-далеко ушли все заботы. Ферко Жирный Тот, адвокат, развод… неизвестно, явь это или дурной сон, приснившийся на прошлой неделе. А здесь, рядом — настоящее, то, что служит наградой, утешением за все невзгоды и страдания.
Красный Гоз в эту минуту — словно бы уже не тот смелый и упрямый человек, каким был он зимой или недавно, на земляных работах; теперь он мечтает о мире, тишине. Готов простить всех своих обидчиков, ни от кого ему ничего не нужно, лишь бы его не трогали. Может понять и Ферко Тота, и эконома; даже помещику, наверное, не всегда сладко приходится…
Жить для Марики, для ребенка, для своей маленькой хаты, для своей земли. Жить, сколько отведено судьбой… Вот все, что ему надо.
Да не получается так. Не хочет жизнь оставить его в покое.
Чтобы жить так, как ему хочется, нужно, оказывается, отдать все, что имел, что-заработал… да еще то, что мать скопила за годы вдовства. И, только отдав все, можно начать жизнь сначала.
Выходит, напрасно был он и трезвым, и работящим, напрасно рано вставал, поздно ложился… Вот состоится процесс — и съест все, что у него было в карманах, в кладовой, в хлеву…