— Я думаю… я мог бы и в полицию пойти служить, если захочу, — говорит он опять. Потом молчит. Ждет, что будет. Да напрасно ждет. Тогда продолжает: — Да еще звание бы получил, может…
— Иди куда хочешь. И дьявол забери твое звание, — отзывается наконец жена. Ух… значит, все в порядке. Есть за что уцепиться, откуда начать, чтобы поправить, что испортил.
— Кто это у тебя был?.. С кем ты тут разговаривала? — громовым голосом вопрошает он. Теперь можно. Правда на его стороне.
— Торниха…
— Ага. Ну ладно… — встает Шандор. Надевает пиджак, идет к двери.
— Куда ты… черт шальной?
— Я знаю куда… Шею сверну этой паршивой курице!
— Она-то здесь при чем? Она от других слыхала.
Да, верно, она здесь ни при чем. Она от других слыхала. Ну, тогда еще не все потеряно… может, еще и не о том речь, а о чем другом… Какая-нибудь ерунда. Правда ведь иногда ох как долго идет, никак не дойдет, куда надо.
— Что она от других слыхала?
— Что?.. Ах ты старый кобель! Козел вонючий! А то, что по всей деревне болтают… что у Пашкуихи ребенок будет от тебя!..
— Ага. Значит, болтают… — говорит Шандор Пап. И удивительно, уже не сердится. Если болтают, то большой беды нет. Болтовню и остановить можно. Или он не Шандор Пап, инспектор и похоронный агент?.. Или это не он выучил наизусть все стихи Петефи, не он смотрит за часами, не он выслужился в армии до взводного, в сельском правлении — до писаря, не он был начальником пожарной команды?.. Чтобы он не заткнул рот шептунам!.. Зря, что ли, может он поднять центнер пшеницы, съесть целый окорок без хлеба, в один присест?.. Словом, эта болтовня боком выйдет кое-кому… — Вот что, мать: не слушай никого, только одному мне верь, — говорит он твердым голосом, сам уверенный в своей правоте. Полжизни бы отдал он сейчас, только чтобы Мари Чёс ответила ему прежними ласковыми словами, которые им двоим лишь известны.
Может, и не знал он до сих пор, но теперь-то знает точно: самая дорогая вещь на свете — ласковые слова Мари Чёс. Насколько они дороги — настолько и редки. А этой ночью они так и не прозвучали…
12
На следующее утро, когда время шло к завтраку, все видели, как Шандор Пап решительным шагом ходил от дома к дому, с одной стороны улицы на другую. Да еще как Жирные Тоты сено возили на двух упряжках. Не с первого покоса сено, а отаву. Первый же покос у них давным-давно свезен и в стога сложен. Конечно, и другие телеги ездили по улице: которая с соломой, которая порожняя. Но эти две особенно заметны. В каждую по три лошади впряжены. В одной, которой Ферко правит, пристяжным трехлетний жеребенок: объезжают его, значит. Недели две назад его выхолостили, а он и сейчас этому не верит: танцует, вырывается, ходит на задних ногах — чистый дракон, одним словом. Просто удивляешься, как он телегу не опрокинет. А еще больше удивляешься, что Ферко как-то ухитряется сдерживать его, править. Всего-то в мужике пятьдесят кило или пятьдесят пять — а тройные вожжи держит, будто железный. Даже, может, нарочно танцевать заставляет трехлетку: пусть люди видят. Пусть рот разевают. Мол, лошадь — дикая — пляшет посреди улицы, а телега все же едет, хоть и готова опрокинуться в любой момент. Только раз задела немного воротину. Ферко перепугался было… мол, конец искусной работе Элека Орбана. Да все обошлось: прочные столбы поставил мастер, навечно, даже не шелохнулись. Только клок сена остался на воротине. Будто пошлину она взяла.
Основание стога вышло узковатым: правда, не столько Ферко в этом виноват, сколько работник Балинт Сапора. А тот на Гезу кивает: мол, Геза выкладывал, а он только подавал. Конечно, Геза такой. От него всего можно ждать.
Ферко сердито разворачивается возле стога, едва дожидается, пока второй работник воз развяжет, и тут же добавляет в основание несколько навильников. В длину. С той стороны, где акация. А потом валит сверху, сколько ухватить может. Большой стог тут все равно не получится, всего-то, пожалуй, возов на шесть-семь (хорошо, если раз в десять лет удается отаву скосить; так что когда удается — это, можно сказать, чистая прибыль), да все равно — не на воздух же класть. Стог большой ли, маленький, а должен быть ладным, устойчивым. Тут главное — основание… Злится Ферко. И от злости не подает сено, а валит валом; работник из сил выбивается, чтоб успевать укладывать. Сначала по стороне, потом связать, потом в середину… Вот уж вилы о борта тележные стучат, потом по доскам; и обе телеги выезжают со двора.
Тотиха в переднике семена салата шелушит на ступеньках возле летней кухни: возьмет в горсть, потрет, шелуху сдует. А сама поглядывает на телегу. Подходит, закрывает за ними ворота.
А куда ж это теленок делся?
Двухнедельный теленок бегал у них по двору; в стойло его не поставишь, слаб еще, да и жалко, потому что славная скотинка, от помещичьего быка. На племя хотят его вырастить… Куда же он делся, однако?
На улицу выйти не мог: она здесь все время сидит, о тех пор как телеги приехали. В сад тоже не мог убежать — калитка закрыта, и возле хлева его не видно, где остальная скотина стоит. Может, в хлев зашел да лег? Только что ведь здесь был.
Однако нет теленка и в хлеву. Нигде нет.
От соседей двор отделен высоким дощатым забором; все ж и туда заглядывает Тотиха.
— День добрый, тетушка, — входит вдова Пашкуй. — Что ищете? Пропало что?
— Добрый день. Слышь-ка…-не могу вот теленка найти. Нигде не видать… — и идет к воротам.
— Я на улице его не видала…
Ладно, все равно надо посмотреть.
Как в воду канул теленок. А ведь не иголка, чтобы его не заметить. И не пуговица, что оторвалась — и ищи ее.
Вдова Пашкуй давно уж ведет себя у Тотов так, будто опекает их, будто долгом своим считает присматривать за ними, за всеми вместе и за каждым в отдельности.
— На чердак он не мог влезть?
— О… теленок — на чердак? — удивляется Тотиха, но все ж идет к лестнице на чердак. Для очистки совести.
— Всякое бывает. Был у нас однажды поросенок… — говорит вдова, но тут же смолкает. Потому что поросенок — одно дело, а теленок — другое.
Приходит домой старый хозяин (на винограднике был: сторож жаловался, что дрозды виноград поклевали), слушает испуганные причитания двух баб.
— Надо по деревне объявить, — говорит одна.
— Вернется, если хозяина любит, — говорит другая.
Стоит Габор, стоит, потом, не говоря ни слова, идет прямиком к стогу. Тычет сбоку, с концов, берет вилы, начинает разбирать. И вдруг орет, будто его режут:
— Кто это складывал?
— Ферко. А что? — подходит туда жена.
— Пропал теленок. Задохнулся… — вопит Габор Тот во всю глотку.
Пропал годовой приплод от лучшей коровы, пропали денежки за осеменение (пять пенгё сунул Габор ветеринару)… Что ж за люди это, накажи их господи! На кого больше всех надеешься, и тот подвел!.. Словом, гроза разразилась во дворе у Жирного Тота.
С самой зимы жена таким сердитым его не видела. Только зимой он на старшего сына был зол, а теперь вот на младшего. На этого он еще больше зол. Потому что Геза — что с него возьмешь? Геза — человек пропащий. На Ферко надеялся отец, как на каменную стену, а он вон чего делает… Не хватает у него шариков в голове. И что ж это будет дальше?
И вроде бы понимает старый Тот: с каждым бывает промашка, остерегайся не остерегайся… А потом взглянет на теленка, который лежит посреди двора и рыжие мухи кружатся возле его морды, садятся на шерсть, дожидаются своего часа… — и снова злоба ударяет ему в голову. Такой теленок! Такого теленка загубить! Любого другого бы не жалко, а этого…
Едва въезжает Ферко в ворота, отец набрасывается на него диким зверем.
— Не видишь ты, что ли, жеребенок весь в мыле? Не видишь?.. — орет он как помешанный. Будто еще больше распалить себя хочет.
— А чего мне с ним делать? Самому, что ли, пристяжным встать? Везти за него?
— И то лучше, чем скотину мне губить… так-перетак… — до того душит его злоба, забывает он даже, что любимый сын перед ним стоит.
— Ну-ну, отец. Ну-ну… — бежит из летней кухни жена, утихомирить его хочет.
— Ты молчи, пока и тебе не попало… — И снова Габор Тот к сыну поворачивается. Ферко встает на возу, смотрит на теленка посреди двора. Видит разобранный стог. Постепенно доходит до него, что случилось. Но странное дело (так бывает, когда человек погибель свою чувствует): вместо того чтобы раскаиваться, он вдруг тоже закипает злостью. Чтобы именно этот теленок подох!.. Чтобы именно с этим случилось такое несчастье!.. Старается вспомнить, как все было: телега вот тут стояла, он сено сбрасывал, сначала туда бросил… Да нет, не туда, а вон туда. Как же это могло быть? Куда ж они все смотрели: работник и Геза, этот недотепа… да второй работник. А отец его одного поносит…
— Бросьте уже. Хватит, — говорит он отцу, который охрип от крика, только кулаками трясет.
— Что? Хватит? Ты мне еще указываешь, ты… ты, сопля! Молчи, или я тебя быстро с телеги-то сниму…
— Меня? Меня снимете?.. — тоже кричит Ферко, хватаясь за вилы. И дивное дело: никогда еще он не чувствовал того, что чувствует сейчас; невероятно хорошо взять что-нибудь, сжать в руке. Черенок вил, отшлифованный ладонями работников, батраков и его хозяйскими ладонями, тверд, как камень. Конечно, и раньше случалось ему держать в руке вилы… да тогда совсем было не то. Теперь же вцепился он в них… будто бы, скажем, с чердака начал падать и в последний момент ухватился за балку. Или чуть не свалился в колодец, успев взяться за край. Словом, это — настоящее, такое что-то, лучше чего нет на свете. Долго ж он ждал, чтобы это узнать…
Однако и отец не из тех, кто собственной тени боится. Недолго думая, хватает он с земли кусок кирпича, и — бац!.. Кирпич будто прилипает на миг к голове Ферко и бесшумно падает в сено…
— Ох ты… — удивленно говорит Ферко сену, двору, небу — и валится с воза…
…Материна юбка колышется рядом, трехлетка ржет, собака рвется на цепи, потому что в открытых воротах стоят, заглядывают во двор зеваки… — вот и все, что остается в сознании Ферко. А очнувшись, чувствует он, что сидит на земле возле колодца, мать обмывает ему лицо, ощупывает глаз; одежда его, руки в пыли, а на лбу — шишка, огромная, как гусиное яйцо.