Пядь земли — страница 7 из 119

3

Красный Гоз живет в закуте — там, где за лавкой господина Берната переулок расширяется на целую площадь. Но почему-то никто это место площадью не зовет: все закут да закут. Три хаты стоят в закуте: кузнеца Катицы, Гозов да еще семьи Сокальи. У Гозов хата самая справная, и стоит она в середине. Никто по крайней мере не скажет, что у них даже соседей и то нету.

Небольшая, но ладная у Гозов хата; крыта она камышом, но по краю черепицей выложена. Есть и хлев, и свинарник; одна беда — нет при хате никакого сада. Но в этом ни Красный Гоз, ни хата не повинны.

Красный Гоз вдвоем с матерью живет; отец его с войны не вернулся, осталась баба с четырьмя ребятишками. Правда, люди болтали, будто старший Гоз не погиб, а в плен попал да там женился. Ну, все это лишь разговоры, потому что толком никто ничего не знает. Факт же тот, что жене его и тридцати, пожалуй, не было, когда она овдовела. Работящая, красивая была баба, и немало нашлось бы охотников взять ее в дом — да она так рассудила, что, мол, хватит судьбу пытать. И осталась сама себе хозяйка. Получала после мужа крохотную пенсию, пять пенгё в месяц, или, может, шесть, — все лучше, чем ничего. Не покладая рук трудилась, везде успевала — и четверых детей поставила на ноги, как полагается. Теперь лишь один при ней живет — самый младший, Йошка. Есть у нее и землицы немного, хольда три на выкупных землях. Хоть и солонцы наполовину, но все ж много ли, мало, а на прокорм, хлеба дает. Теперь и замуж могла бы пойти, благо время есть — да не прошли для нее годы даром. Устала, высохла она. Нынче на сына лишь надеется, на Йошку. Прокормит как-нибудь на старости лет, не придется ей просить кусок хлеба у чужих дверей.

А о том, почему ее муж и сын носят прозвище Красный Гоз, она и сама не знает. Еще бы: ведь ни красного, ни хотя бы рыжего цвета на этом парне днем с огнем не отыщешь. И отец, и дед его черными были; дед, тот совсем на цыгана походил. В деда удался и Йошка.

Волос у Йошки, как сажа, черный, а лицо белое. Но и белизна эта такова, как если бы вымазанный сажей человек хотел добела отмыться, да так и не отмылся. Белая у Йошки кожа, а все же где-то в глубине, в порах, словно бы прячется смуглая тень.

Бабка Пинцеш сказывала, что прозвище это получил еще прапрадед Йошки, самый первый Красный Гоз. А было это будто бы так: в Комади на ярмарке связался он с шулерами, которые бросали на стол три карты и приговаривали: вот он, красный, ставь на красный, — а руки у них так и мелькали, что твое мотовило. Вернее, мелькали у одного, потому что второй стоял рядом, вроде как посторонний, и ставил деньги на красное. Ну и конечно, выигрывал раз за разом. Захотелось тогда старому Гозу счастья попытать, и начал он ставить на красное, все время на красное. Один раз выиграл, два раза проиграл, а потом больше проигрывал, чем выигрывал. Так и спустил все до последнего крейцера. С тех пор прозвали Йошкина прапрадеда Красным Гозом, потому что денежки его на красном короле уплыли.

Йошке нынче двадцать пять или двадцать шесть. Парень он видный, красивый. Говорят, и силой его бог не обидел. Задираться, правда, Йошка не любит; но, уж если кто к нему драться полезет, руку его запомнит надолго. И одевается он не бедно, хоть зарабатывает только на земляных работах; всегда у него хороший табак — не как у других землекопов, которые хорошим куревом редко балуются, а больше берут табачный лист, разомнут, натрут его в ладонь и скручивают из крошева цигарки. Табак этот так и называют: венгерский королевский натиральный.

Из каких средств умудряется Красный Гоз на широкую ногу жить — неизвестно. В деревне говорят, мол, рука у него цепкая: что глаз увидит, те рука зацепит. Однако что бы там ни говорили, а с поличным никто еще Йошку не поймал. Люди считают: это, дескать, потому, что дела свои он делает, когда другие спят или совсем о чем ином думают. К тому ж на бедняцкое добро Красный Гоз никогда не позарится; не трогает он и своих односельчан. Ну а господским попользоваться — в глазах мужиков такое дело и не грех совсем. Больше того, в деревне на такого человека вроде как на героя смотрят.

Впрочем, разговоры, они разговорами и остаются; если же разные случаи вспоминать, так в прошлом году, например, когда перестилали у Гозов кровлю, кончился камыш.

— Слышь, Йошка, — говорит вечером кровельщик, старый Кишторони, — приходить мне завтра утром иль не приходить?

— А отчего ж не приходить, дядя Иштван?

— Камыша, вишь, больше нет. Кончился. Надо бы еще связок двадцать — двадцать пять.

— Вы приходите, приходите. Сколько надо, столько будет.

И в самом деле: утром тридцать связок камыша стояли во дворе, сложенные в пирамиду…


Ночью с воскресенья на понедельник, после посиделок, совсем извелся Йошка, ворочаясь на постели. Даже мать то и дело вздрагивала спросонья, поднимала голову с подушки. Ох, что-то неладно у сына, а что — понять не может. Все так славно вроде бы складывается. Берет сын за себя ту девку, которую хочет. Земли полклина… хата… виноградник… Мог бы и еще богаче невесту найти, если б поискал. Разве не так? Пусть покажут ей другого такого парня в деревне! Полклина земли… хата… Ох ты, опять повернулся, никак улечься не может.

— Что с тобой, сынок? — спрашивает она тревожно.

— Ничего, мама, ничего, я так… — и снова ворочается беспокойно, даже доски под ним стонут.

— Мучает тебя что-то, сынок.

— Бросьте, мама, ничего меня не мучает. Так, вспомнил кое-что…

Даже глаза у Йошки болят, до того он старается заснуть. А ночь тянется и тянется, конца ей не видно, и, чем больше лежит он без сна, тем сильнее томят его бредовые желания. Изо всех сил пытается Йошка об Илонке думать, но в темноте печальное лицо Марики стоит перед ним и никак не исчезает. Зажмурит Йошка глаза, снова откроет — все напрасно, отовсюду смотрит на него с упреком, с обидой это лицо. «Полклина земли, хата…» — силится думать он о том, что наполняет душу довольством; но сейчас и это не помогает. Вот тьма в комнате словно колыхнулась от какого-то дальнего отсвета, а Йошке чудится порывистое движение Марики, когда она наклоняется к нему всем телом. Жучок-точильщик осторожно пилит потолочную балку — звук этот, если долго прислушиваться, будто тихий Марикин плач. Потом вдруг вспомнится заливистый ее смех; смех этот и ласкает, и дурманит так, что подушка под головой становится горячей и неудобной. «Илонка — красивая, очень красивая, да к тому же полклина земли и хата…» — твердит Йошка про себя, сжав зубы, и старается предоставить Илонку рядом с собой. И та наконец является ему как в тумане; он видит ее голые плечи, которые приближаются, закрывают ему глаза, рот, не дают дышать, и он погружается в жаркий, стыдный сон — чтобы через несколько минут снова очнуться измученным и разбитым.

— Выйти походить, что ли, — вскакивает он с постели, по столу шарит, отыскивая спички, зажигает лампу. Одевается. Мать, приподнявшись с кровати, на часы смотрит.

— Куда ты так рано? Четыре часа всего.

— Так. Похожу немного.

— Смотри, ради бога… чтоб не случилось чего…

— Полно, мама. Голова пока еще на плечах, как-нибудь соображу… ага, черт! — последние слова уже к сапогам относятся. Показалось Йошке, что портянка сбилась в сапоге; но вот пошевелил ногой, и она легла, расправилась. Надевает он теплый полушубок, закуривает и выходит во двор.

Мороз все держится, не хочет отпускать. Небо над головой как лицо веснушчатой девки: и некрасиво, а все равно смотреть приятно. На востоке заря золотится, словно рассыпавшийся стог соломы. Тихо. Луна и звезды расстилают до снегу блестками расшитую кисею. Вот чьи-то шаги приближаются по переулку, снег звучно скрипит под ногами; звонарь, догадывается Красный Гоз. Осторожно выходит он за ворота и, выждав, пока звонарь, хрустя снегом, будто грецкими орехами, свернет на главную улицу, направляется в другую сторону, к мосту через Кереш. Идет, подняв воротник, руки глубоко в карманы сунув.

Сразу за Керешем — мощеная дорога тянется вдоль речки до самой станции. А по другую сторону дороги — помещичьи владения: пашни, пастбища, хутора, сенные зароды. Красный Гоз не спеша идет по дороге, окрестности оглядывает: вон огороженные стога, рядом мастерские, амбар, контора, низкий барак, где живут батраки, — хутор этот он знает, как свои пять пальцев. Перед мастерской с десяток длинных бревен составлено пирамидой. Недолго думая, перепрыгивает Красный Гоз через придорожную канаву и по тропинке шагает к хутору. Проходит мимо бревен до угла конторы — словно по делу сюда пришел. Огибает воловню — там уже свет горит, батраки дают корм скоту, — потом идет обратно. И на ходу подхватывает на плечо лесину из пирамиды, будто вчера лишь оставил ее здесь на сохранение.

Тяжела лесина, глубоко в нехоженый снег проваливаются сапоги; все свои сомнения забывает Йошка, пока добирается до дому. Сбросив бревно во дворе, стоит, переводя дух, в воротах, слушает, как плывет над деревней теплый гул колоколов, зовущих к ранней службе.

— Всю жизнь землю копать? Мучиться, спину ломать за каждый кусок хлеба, за каждую тряпку? — говорит он рассвету и самому себе; и в эту минуту твердо знает, что не Марику возьмет в жены, что на Илонке женится, пусть хоть весь свет трижды перевернется. Чтоб не помыкал им всяк, кому не лень. И уж тогда он не будет по ночам, пока другие спят, что-то там таскать на горбу, как проклятый… Полклина земли и хата, да если с умом взяться, этого вот как хватит на ноги встать…

Не только Красный Гоз мучился бессонницей в эту ночь: не шел сон и к Марике.

Сотню раз уж повторила она себе, что нечего себя напрасными мыслями терзать; выйдет она за Ферко Тота, станет сама себе хозяйка, платья будет носить, какие хочет, варить, что любит, вставать не с петухами, а когда понравится. Только напрасно все. Как ни старается о другом думать — Красный Гоз не идет из головы, подлый. Постель горяча, будто жаровня, — какой уж тут сон? Самой удивительно Марике, как легко думает она сейчас о таком, что прежде и в голову не смела допускать. Желание гонит по телу кровь жаркими волнами; обнимает Марика подушку — а в самом деле и не подушку вовсе, а Красного Гоза; в истоме вытягивается струной и, сама себя пугаясь, открывает в страхе глаза, о Ферко пытается думать. И спит и не спит; сбрасывает с себя одеяло, ставшее вдруг невыносимо душным. Тяжко Марике. Молодое здоровое тело ее словно не умещается в самом себе, наружу просится, как зерно из колоса, как цветок из бутона. Под закрытыми веками мечутся красные сполохи, горячая волна поднимается к горлу; и вот почти явственно ощущает она, будто голенький младенец барахтается у нее на груди, колотит ее крохотными кулачками. Ребеночек. Ее ребеночек. Ее и Ферко… Конечно, Ферко… Но тут она видит его головку, лицо, и — чудна́я вещь: лицо у него точь-в-точь как у Красного Гоза, и белое, и смуглое в то же время. Только лицо это, которое бывало таким ласковым, теперь искажается злобой и ненавистью… Мать испуганно поднимает голову на своей кровати.