Пядь земли — страница 71 из 119

— Я, значит, так считаю… бедность тогда хороша, когда ничего нет… — толкует Ферко мужикам.

Те не дают ему говорить. Хохочут, по столу хлопают ладонями.

— А еще — чтобы… оборванным ходить… — добавляет Ямбор.

Но Имре Вад тоже научился кое-чему в России, так что добавляет:

— И когда у тебя детишек много, и все с голоду орут… Эх, ревет и стонет буря… ветер гонит облака… — поет он, Резко выступают на его лице морщины. Вообще-то он хотел «Интернационал» запеть; лишь в последний момент пересилил себя, другую песню начал.

Карой Болдог, отставной железнодорожник, сидит возле Имре Вада; давно уже старается он вывести его на чистую воду. Дознаться, чем тот занимался, когда красным солдатом был. И теперь вот кидается на него, как ястреб на цыпленка.

— Слышь-ка, Имре. Подожди петь. Успеем еще. Скажи лучше мне, когда ты в плен попал?

— Не поймаешь, собака… — медленно скрипит зубами Имре, потом говорит громко: — Четвертого августа девятьсот семнадцатого. Ой, да как… — снова затягивает он.

— Нет, ты постой… ну и что? Там ведь лучше, чем здесь… я знаю, ты сам это говорил…

— Лучше? — машет рукой Имре Вад. Мутным взглядом смотрит на пьющих.

А Болдог все свое гнет:

— Нет уж, постой, постой… не так ведь там, поди, плохо, как говорят. Тамошние-то, они ведь тоже люди. Они тоже хотят, как лучше… — вот сейчас он его к стенке припрет. Или сейчас, или никогда.

А у Имре Вада ладони чешутся: ему тоже кой-чего до смерти охота — дать Болдогу в ухо, чтобы у того глаза на лоб вылезли. Знает он, что Карой Болдог — доносчик. Может, и сейчас его специально подослали… Стало быть, до сих пор не простили ему, Имре Ваду, что красным солдатом был? Неужто так сильно он согрешил, что теперь его до самой могилы будут преследовать? Лицо его, на котором Сибирь и Туркестан оставили неизгладимые следы-морщины, искажается от горечи. Каждая морщина будто движется, живет сама по себе. Словно, живое существо. Оса, скажем, или пиявка; и все они сосут в эту минуту его теплую кровь. Жажда мести, упрямая ярость кипят в нем, и хочется ему назло всем запеть песни, слышанные на русских бескрайних полях…

Да все-таки страшно становится в последний момент. Здравый смысл берет верх, и он затягивает совсем другую песню: «В жизни не бывал я, в жизни не бывал я вором и злодеем…»

А Жирные Тоты все ждут Балинта Сапору, который приведет наконец Ферко домой: ладно уж, что было, то было… Было и прошло. Ведь родитель тоже не может позволить, чтобы его авторитет страдал, а иначе — что же это будет, верно ведь?..

— Верно-то верно… — и соглашается, и не соглашается вдова, прислушиваясь, не раздаются ли шаги на улице. Однако тихо все. Только под воротами солнце борется с тенью.

— Пойду-ка, что ли, я, — говорит Тотиха и идет. Потому что остальные лишь топчутся попусту, не знают без Ферко, что делать, за что взяться…

Да пока добралась Тотиха до корчмы, поздно было…


Шандор Пап, санитарный инспектор и похоронный агент, вышел из хаты, что как раз напротив кооператива. Теперь ему все ясно. Теперь он твердо знает, от кого идут сплетни. От Лайоша Ямбора, выборного. Правда, не то чтобы это совсем сплетни… ну, да все равно. Кто этого Ямбора за язык тянул? Он что, лучше от этого станет или богаче? Или думает, Шандор Пап этого не переживет, что ли? Так зачем же Ямбор болтает? Провинился Шандор перед ним или перед кем другим? Чем заслужил он такое поношение? Ну, он еще ладно… а Мари-то, Мари Чёс, она-то чем заслужила? Она ведь такая хорошая, такая добрая… мухи не обидит. Ну постой же, Лайош Ямбор! Вспомянешь ты у меня венгерского бога!..

Шандор Пап — мужик, как известно, начитанный и, когда его прижмет, прибегает к истории венгров.

Еще в самом начале нынешнего своего похода выпил он у Гуйяша стакан вина граммов на триста, без содовой. Потом у господина Берната повторил. Да еще на Новой улице зашел к Рацке, там опрокинул. Вместе получился чуть не целый литр. Подсчитывал это, конечно, не сам Шандор Пап: следствие установило.

Что Лайош Ямбор в кооперативе, об этом он не знал. Просто шел себе и все думал о том, что́ накипело на душе, переполняя ее, как весеннее половодье.

А кооперативная корчма к этому времени походила на улей, в который кто-то сунул длинную палку и долго там ею ворошил. Или на закипевшую воду, которая перемешивает вот так галушки в котле. Все будто с ума посходили, одним словом. Двое сидели у стола, друг против друга, пели во всю глотку и ладонями били по столу. Еще двое стояли у печки, курили и с серьезным видом толковали о том, куда идет страна.

— Что? Красные? Не думал я, что вы коммунист, — орет в другом углу Имре Вад Карою Болдогу, и морщины на его лице становятся еще глубже. Теперь они словно борозды на осеннем поле. А еще можно подумать, что ножом они прорезаны в коже.

Балинт Макк и Мишка Бан, два сапожника, с Ферко и Ямбором стоят посреди корчмы. Сапожники как раз со двора вошли, а Ферко с Ямбором выйти собирались, да все четверо и застряли: очень срочно понадобилось им друг с другом поговорить. Оба мастера, конечно, не о сапожных делах толкуют: порядочный человек не будет зря болтать о своем занятии. А решили они по предложению Ямбора уговорить Ферко, чтоб оставил он в покое Красного Гоза да Марику Юхош. Они ведь тоже люди, только бедные… Что ж, они и жить не имеют права? Пусть живут. Пусть любят друг друга.

— Я вот как раз толкую Ференцу: уж такой он славный парень… а согласился бы на мировую с Красным Гозом, был бы куда лучше, — объясняет Ямбор. Потому что он и вправду Красного Гоза уважает. Кто еще мог бы для него, Ямбора, сделать такое, как Красный Гоз? Никому не рассказал о том случае в Комади, когда полицейский его оштрафовал. С таким человеком лучше дружбу водить…

— Как?! Так вы все еще ничего не уладили? — насупил брови Балинт Макк. Словно в тот момент это было самое важное дело на свете.

— Нет еще… да, по мне, пусть живут, я их обижать не стану, уступлю. Я всем уступлю. Вчера вот как раз думал: пойду к адвокату и скажу… — оправдывается Ферко. Мишка Бан, которого совесть мучает, что не дал он в прошлый раз Ферко велосипед, тоже торопится выскочить:

— Правильно делаешь. Умный всегда уступает. Заходи, бери велосипед. Поезжай. Я и в прошлый раз тебе дал бы, да мне ехать надо было как раз в одно место…

Шум, копоть, крики.

Может, в этом столпотворении и начало постепенно отходить сердце Ферко Тота. Он уж и сам удивляется, как это до сих пор не простил Марику. Вкус прощения даже еще лучше, чем вкус вина, или пива, или чего бы то ни было. Дольше проживет на свете тот, кто хоть изредка будет ощущать на языке этот дивный вкус. Даже на отца не сердится больше Ферко. Тает, как масло на сковородке. Вот ведь что делает с человеком вино. Конечно, не на всех оно одинаково действует: на одного так, на другого этак… Уж и на дверь посматривает Ферко: рука его скучает по черенку брошенных вил, нос — по запаху свежей отавы. Правда, теленок вот… И вообще, не являться ж ему домой просто так, будто ничего не случилось…

Если они в нем не нуждаются, так и пусть… «Еще вина!» — кричит Ферко и смотрит, куда бы сесть…

В этот момент открывается дверь и входит Шандор Пап.

Замирает, будто собака на стойке, потом большими шагами идет прямо к Ферко и Ямбору.

— Хе-хе-хе… — смеется Ямбор, глядя на него. Не может глаз от него отвести. Вспоминается ему вдруг ректорская малина, и вдова Пашкуй, и собственная жена, и то, что в воскресенье кончается срок закладной в кооперативе… все это мелькает в его мозгу, и тут с ужасающей ясностью чувствует он, что голова его выше всех других. Как мишень для прицела. И неминуемо попадет в нее каждое ругательство, каждый брошенный камень, поднятая палка… И он быстро прячется за спину Ферко. Словом, уже нету его…

— Господин Пап! Что вы? Эй, Шандор! — раздается со всех сторон; стулья опрокидываются, сапоги стучат, бутылки звенят; какую-то долю секунды слышно, как льется со стола на пол вино.

— «Вставай, проклятьем заклейменный…» — вдруг прорезает шум голос Имре Вада. Спохватившись, смолкает он сразу — да поздно, слишком поздно… Тут хватает он бутылку из-под содовой и бьет ею по затылку Кароя Болдога, который уже начал было ухмыляться: ага, дескать, вылезло шило из мешка… Шум и крики теперь обращены к ним (так пшеница клонится к тропе от пролетевшего ветра)… А Ферко стоит, один среди сумятицы; по лицу его льется кровь; вздыхает он и падает набок как подрубленный. Левая рука сминается под ним, будто тряпичная.

Шандор Пап садится к пустому столику боком, поставив меж коленями палку. Смотрит он на упавшего Ферко, смотрит и будто не видит. Потом поворачивается к Карою Болдогу. Не поймет: двух человек сбил он одним ударом или сначала одного, а потом другого.

Все вокруг стоят ни живы ни мертвы.

Смотрят ошеломленно друг на друга и теперь вспоминают, что перед этим зазвенело еще в окне выбитое стекло. Это Лайош Ямбор сиганул на улицу, высадив раму.

13

Давно не случалось такого в деревне.

Давно не было драк, в которых двух-трех мужиков обязательно уносили бы домой на простыне. Положат бедолагу на простыню, подымут за углы — и пошли. А дома вывалят на постель или просто среди горницы, на пол.

Целые семьи состояли в жестокой войне друг с другом, дети наследовали вражду отцов и передавали дальше, своим детям; то одна семья брала верх, то другая. Недаром ведь говорят: счастье с несчастьем двор об двор живут. Сегодня ты полковник, а завтра покойник…

Ференца Вирага, например, так один раз отмочалили — думали не подымется, а подымется, убогим останется. Ан нет. Мужик как мужик. Даже, если уж на то пошло, еще и другим фору дает. Выздоровел, а потом на чьей-то свадьбе собрал родню да возвратил долг, еще и с лихвой. И главного врага его, Яноша Багди, тоже на простыне домой унесли.

Но все это давно уж было. Такие тогда были времена. Нынче дело другое, нынче мужики культурно живут, как утверждает Балинт Макк, самый искусный сапожник в деревне. И добавляет (пока его Шербалог бреет, парикмахер):